Личный кабинет
Дневники

29.08.2011, 21:24
Борис Бим-Бад

Хулио Кортасар

Жанне

Я так и останусь во многом ребенком, однако во мне с самого начала живет взрослый — у детей это бывает, — но когда такой монстрик взрослеет, в нем продолжает жить ребенок, и nel mezzo del camin вызревает странное сосуществование, пусть редко когда мирное, — по крайней мере двух видений реальности.
К этому можно отнестись как к метафоре, но лишь в том случае, если темперамент не дозволит отречься от детского восприятия мира в уплату за целостность зрелого человека. Однако такая совместность, она-то и рождает поэта, а порой — преступника и, само собой, хронопа и юмориста (все зависит от соотношения доз, от переноса акцента, наконец, от собственного выбора: я делаю спокойный ход, нет — беру фигуру) и приводит к тому, что ты не можешь включиться целиком ни в одну из систем и ситуаций, сплетенных жизнью, где каждый из нас одновременно паук и мошка.
Многое из того, что написано мною, выстраивается под знаком эксцентричности, поскольку я так и не увидел разницы меж понятиями "жить" и "писать"; и если мне еще как-то удается скрыть, что я не весь целиком принимаю участие в обстоятельствах собственной жизни, то такое притворство было бы нелепым в том, что я пишу, ведь я и пишу именно по причине своего неучастия или участия лишь вполовину. Словом, пишу от ощущения двойственности, неопределенности, а коль скоро пишу я, укрывшись в этой щели между ребенком и взрослым, то взываю к другим — отыщите ее в себе и любуйтесь садом, где на деревьях вызревают — ну, драгоценные камни, что ли! Заодно и монстрик жив-здоров.
Хулио Кортасар. Об ощущении, что ты не совсем здесь

Параллельно с работой над прозой я всегда писал и пишу стихи в стол, для себя. Нет, я не стыжусь, что пишу их; просто считаю, что поэзия это нечто сокровенное, ну почти как любовный акт, к чему другим знать о нем …
Хулио Кортасар

((мои)) рассказы (( … )) и поэзия - в том смысле, какой мы в них вкладываем после Бодлера — одного происхождения... Жизнь им дают изумление и неожиданность - некий сдвиг, на­рушающий „нормальное" состояние сознания... Мой опыт подсказывает мне, что рассказы - во всяком случае такие, о которых я пытаюсь говорить сейчас, лишены структурных особенностей прозы. Каждый раз, когда мне приходится просматривать переводы моих рассказов (или пытаться переводить чужие, например, Эдгара По), я снова и снова убеждаюсь, насколько сила воздействия и смысл рассказа зависят от тех особенностей, которые составляют своеобразие стихов, а также - джаза: напряженность, ритм, внутренняя пульсация, непредвиденные в рамках предвиденных параметров - та роковая свобода, для которой любая замена таит в себе невосполнимые утраты.
Хулио Кортасар

Есть люди – и это может не зависеть от их личностного или творческого «масштаба», хотя, как правило, тут и обнаруживается некая, не всегда явная корреляция – в жизни которых – с большей или меньшей очевидностью, явленностью – не только для стороннего глаза, но, подчас, и для самого человека – присутствует – постоянно или давая о себе знать только время от времени – некий «второй» план, некое «второе», «ортогональное» всему обыденному, «человеческому, слишком человеческому» измерение, - нечто другое и большее, чем все, что делается и что во власти человека и в его распоряжении, но чему, однако, человек, а буде он художник - свом творчеством – должен еще «исправлять пути» в свою жизнь и содействовать возобновлению его присутствия.

Жизнь этих людей – некая, среди бела дня происходящая, свершающаяся мистерия, таинство. Мистерия, которая дает себя знать в явных или сокровенных событиях жизни человека, для самого восприятия которых и опознания в качестве таковых нужен подчас некий «третий» глаз – будь то сновидение или – в случае художника – его творчество, то, что рождается в нем, «произведение искусства».

Которое ведь и есть, прежде всего - про-из-ведение, вы-ведение в жизнь этого мистериального ее измерения.

Но бывает, что присутствие этого - даже и в случае того же художника – даже, ибо ведь, по слову поэта:

Пока не требует поэтаК священной жертве Аполлон,В заботы суетного светаОн малодушно погружен;Молчит его святая лира;Душа вкушает хладный сон,И меж детей ничтожных мира,Быть может, всех ничтожней он. но вы помните и недавние его же слова, что и «ничтожен он не как мы, - иначе»), -

так вот, бывает, даже и в случае художника, что присутствие этого «другого неба» видно и «невооруженным глазом», что называется - «на лице»!

Вглядитесь в это, на первый взгляд ничем не примечательное лицо этого, скорее всего незнакомого вам, человека – лицо, глядящее на нас с первых его - детских даже и отроческих фотографий - и до самых последних – немолодого уже и смертельно больного человека – и вы увидите, не сможете не увидеть - странную, «необъективируемую» - печать, отметину, это - с очевидностью присутствующее - свидетельство об чем-то «большем и другом» - проклятье ли это или благословение – о том, что само уже не вмещается, и не дает уместиться человеку, его жизни, в прокрустовы границы только обыденного и здешнего - этого нашего «человеческого, слишком человеческого».

Я вижу такое в лице этого человека – наряду с Борхесом, быть может – самого удивительного и значительного – сказать ли: «аргентинского»? – в его случае тут пришлось бы делать много оговорок – но скажем: испано-язычного писателя 20-го века – Хулио Флоренсио (на одной из ранних его фотографий вы увидите это имя как первое) Кортасара.

Как, впрочем, сказал уже я, я вижу это иногда и в лицах людей, казалось бы, ничем не примечательных и, напротив, бывает – в упор не вижу в лицах «выдающихся» современников.

Как вижу это иногда в некоторых лицах случайно мной встречаемых людей, как вижу – скажу вам по секрету – в некоторых ваших лицах.

И это всегда - очень волнующее переживание.

Почти что – маленький инициальный опыт, маленькое испытание, которое нужно еще выдержать, через которое нужно суметь правильно пройти, и – провести, помочь пройти другому.

Особенно - в том случае (а, чаще всего, как раз так и бывает), когда, вместе с тем, что я вижу это в человеке, я вижу, что он-то сам в себе этого не видит.

Хотя, строго говоря, такого быть вроде бы и не может.

«Видеть ведь можно только видящего» (читали вы мое недавнее «письмецо» о Гегеле?) и, даже – при-веденного своим его видением к видению.

Это «видение» - пере-данное, воз-вращенное другому (оно-то и есть особое, чудесное - преображающее - ровно, опять же, как и вещь искусства - роджеровское «зеркало», которым выступает терапевт, его отклик) – это видение (или слышание) другого, переданное в спонтанном отклике (да, Саша – «шарлатанство», сплошное шарлатанство, или, если угодно - искусство - никакой науки и даже – «психотехники»!) на его присутствие, - без специального намерения и специальных «техник» (не делается это, не делается! - опять же: как и в случае искусства) - это видение и есть то, что способно открыть глаза – и на себя – другому.

На этом я стою, это я твердо знаю, как терапевт.
Да, но это все – в сторону, хотя и не совсем.
Это я по поводу ваших лиц разволновался.

Но вернусь к Кортасару.
Что можно сделать в жалких рамках этой рассылки?
Я даже и не буду пытаться представить вам Кортасара как прозаика, хотя в обычном его восприятии он, прежде всего, конечно – прозаик - автор нескольких больших - выход которых становился каждый раз событием - романов (начните «с конца», с его последнего романа «Книга Мануэля»), автор многих – и не менее, чем борхесовские, но – на свой, иной, кортасаровский лад - удивительных (хотя и очень непростых – не столько даже, как в случае Борхеса - для понимания, сколько – для восприятия и переживания: трудных, тяжелых а, подчас и - по-настоящему страшных) рассказов (лучший сборник – «Чудесные занятия» - выходил (правда, еще в 2001 году) в «Азбуке-классике»; было еще и 4-томное «Полное собрание рассказов» (в том же – 2001 году в «Амфоре»), но его вы теперь точно уж не достанете (а, если и встретите, то – только у спекулянтов за совершенно сумасшедшие и не адекватные деньги – пусть сами читают!), а также – автор блестящих очерков и эссе (хорошее по составу издание – «Я играю всерьез», Акад. Проект, 2002, но книжка разваливается в руках).
Я выкладываю для вас кортасаровского «Эдгара По» и кое-что еже из журнальных публикаций.
Много текстов Кортасара можно скачать тут:
http://bookz.ru/authors/kortasar-hulio.html
и еще - тут:
http://lib.hive.kiev.ua/INPROZ/KORTASAR/
да только, чтобы не тыкать случайно пальцем в кнопки сайта, хорошо все-таки сначала подержать в руках и полистать книги, благо они во множестве издаются и непрерывно переиздаются, и кое-что есть и в нашем «Фаланстере».

Итак, Кортасар – один из самых крупных современных прозаиков. Да, конечно.
Но для меня Кортасар еще и, быть может, даже, положа руку на сердце - прежде всего (и тут со мной согласен, кажется, и он сам) – поэт.
Поэт большой и, опять же - ни на кого больше не похожий, со своим особым – трогательно нежным и мужественным одновременно - голосом, голосом, чем-то, быть может, напоминающим (вспомните Майлса Дэвиса) голос его любимой трубы (а Кортасар был еще и замечательным – пусть и «для себя» - музыкантом).
Вот ведь только беда – единственный, более менее полный, сборник переводов его поэзии – «Эпомы и мэопы» (знаете – кто такие?), вышедший в 2004 году в той же «Азбуке-классике» - переводов нескольких разных переводчиков и очень неровных по качеству, но все же позволяющих почувствовать особую магию поэзии Кортасара – этот сборник я, к сожалению, не нашел в Интернета, а сканировать – сами понимаете … Выкладываю оттуда, поэтому, всего только несколько стихов Кортасара.
И все же выкладываю кое-что из прозы – «Другое небо», кое-что из журнальных публикаций, а также - еще один из самых поразительных рассказов Кортасара – его «Сеньориту Кору».
Если решитесь прочесть – готовьтесь (хотя подготовиться тут все равно нельзя) к сильному и непростому переживанию.
То, что при этом будет происходить с вами, будет происходить на гораздо большей, чем все опознаваемое вами на себе, глубине.
Ведь уже само название рассказа «Сеньорита Кора» — «сеньорита» - «девушка» по испански; а «кора» — девушка по-гречески, но, при этом, «кора» - это еще и одно из имен древнегреческой богини царства мёртвых Персефоны – дает ключи к «многомерному» чтению рассказа.
(О своем, в нежном возрасте имевшем место быть, «романе» с одной из этих Кор - с «Корой № 674» - я, кажется, как-то признавался и рассказывал вам - вы ведь уже давно не крутите по моему поводу пальчиком у виска. Именно - с этой «копией» из нашего Пушкинского музея, но – она-то и есть «настоящая», чтоб вы знали, а не «оригинал» из Афинского музея (если подняться по лестнице (за спиной «Давида») из Зала Возрождения в греческие залы на антресоли, то там-то, при повороте налево вы ее и увидите; там-то, открытая утомленным и скучающим глазам суетливых посетителей, и стоит она теперь, бедняжка. Только не вздумайте повторять мой опыт (да у вас и не получиться – не всем она – девушка очень строгая и вовсе не безобидная – назначает свидания!) - это вам даже не на горных львов ходить - дело серьезное и рискованное!
Но тогда я и сам не понимал, с кем имею дело, и не знал, что каждая женщина – если только с ней действительно удается встретиться - немного Кора. Правда ведь, и она сама об этом тоже не знает. Даже и – та, греческая, не знала, уже «забыла». Но – вспомнила!

/Окончание - в следующем сообщении/
13.07.2011, 17:09
Борис Бим-Бад

Исаак Эммануилович Бабель

2011-07-13

Музыка его стиля контрастирует с почти невыразимой жестокостью некоторых сцен.

Хорхе Луис Борхес о «Конармии» Бабеля

Добавляю только три небольших текста - Бенедикта Сарнова «Сожженный Бабель», а также - статью немецкого исследователя Бабеля - Рейнхарда Крума и интервью с ним.

2010-07-13

Чем держатся мои вещи? Каким цементом? Они же должны рассыпаться при первом толчке. Я же сплошь и рядом начинаю с утра описывать пустяк, деталь, частность, а к вечеру это описание превращается в стройное повествование.

Исаак Бабель

"В борьбе с этим человеком проходит вся моя жизнь". Надпись, которую сделал Бабель на обороте одной из своих фотографий.

Из-за странного каприза моего компьютера вчера «слетело» куда-то (так что я не смог его найти) мое вчерашнее письмо о Бабеле, у которого вчера был день рождения. Так что пишу его заново и, понятное дело – другое.

Но ничто не происходит случайно.

И вот сегодня мое вчерашнее письмецо (насколько я его помню – а я его, конечно же, помню) представляется и не по-бабелевски пространным, «развезенным» и, что, быть может, еще важнее – в некоторых местах – неточным.

По тону, прежде всего, неточным.

Писать о Бабеле оказывается очень непросто.

Слишком уж необычная и, до сих пор, ни в какие ворота нашего понимания не лезущая фигура. Ни - как писатель, ни - как человек.

Конечно же, вам, я думаю, известна основная канва его удивительной жизни и основной радикал его прекрасной и страшной судьбы.

Один из самых одаренных и самобытных прозаиков, которого всегда безошибочно можно узнать буквально по двум-трем фразам - даже таким, которые вы никогда прежде не слышали – настолько они – «неотчуждаемо» его, настолько в них, через них слышится этот ни на чей другой не похожий бабелевский голос – голос, исполненный редкой доброты, коренящийся в прямо-таки патологически открытом и ранимом сердце (и такого-то человека эти ублюдки пытали!), но, одновременно и - бескомпромиссно правдивый и - в силу этой бескомпромиссной внутренней правдивости и прямо-таки болезненной нетерпимости к фальши - сплошь и рядом – безжалостный (ну, прямо, как я) по отношению к читателю.

Именно тут мы подчас перестаем понимать и принимать Бабеля, проза которого кажется нам недопустимо, шокирующее беспощадной к нам, страшной и намеренно «сгущающей краски», показывающей жизнь с ее какой-то исключительно черной и жуткой стороны, предъявляющей нам, как на подбор, самых отъявленных отморозков - уродов и выродков рода человеческого!

Но – в том-то и дело, что не так!

Это и есть – человек, господа! – говорит Бабель.

Его рассказы и страшны этой правдой «общей» жизни, как страшны ею, скажем, «деревенские» рассказы Чехова (или ранние рассказы того же Леонова, которые в известном издании начала 30-х годов в «Академии» так и названы: «Страшные люди» – а речь и там идет не об отдельных «страшных людях» среди людей, но – о человеке как таковом) - их ведь тоже невозможно читать – не выдерживаешь просто. Ну, или – Фолкнер.

И дело тут даже не в том, что это - жизнь страшного и беспощадного времени, производящего страшный «опыт» над человеком – жизнь времен гражданской войны и пореволюционных лет, жизнь, показанная из самой ее сердцевины, из ее почти нечеловеческого нутра, но именно - не в каких-то ее исключительных, «вырожденных», «аномальных» формах, но как раз, наоборот – что нас больше всего и шокирует – в ее обыденных, рутинных, формах – «Се – человек!»

Но все же проза Бабеля радикально отличается и от Чехова и, тем паче, от Леонова – отличается каким-то особым, казалось бы, совершенно невозможным и неуместным в рамках тех историй, которые рассказывает Бабель, трепетным чувством жизни и человека.

Трепетным и, я бы сказал – лирическим, или быть может, лучше – поэтическим, преображающим – самим словом, самим сказом - чувством жизни и человека.

Речь, слово Бабеля поэтично – пойэтично - не своей знаменитой и неподражаемой «плотностью» и «густотой» и, уж тем более – не своей особой ритмической организацией и изощренной, «сочной» образной выразительностью (хотя все эти черты прозы Бабеля – неоспоримы), но – именно этой своей - претворяющей, преобразующей и, тем самым – «терапирующей» душу читателя силой.

Именно благодаря этому особому - чуткому и принимающему - отношению к жизни проза Бабеля дает шанс и нам, читателям выполнить в себе позитивную работу души, - не убивая, тем самым, все человеческое и живое в себе, но, напротив,- исправляя для него пути возрождения.

Даже там, где мы вздрагиваем от очередного - жуткого и не вмещаемого нашей душой, нашим пониманием – эпизода бабелевского рассказа, когда нам хочется «выключить» этот кошмар, как это бывает в кошмарных сновидениях - даже там, если мы все же не отпускаем «вергилиевой» руки рассказчика, ведущей нас по кругам этого здешнего - «человеческого, слишком человеческого» - ада, - ада, прежде всего, и поражающего нас как раз своей банальностью (не зря столь же страшная по своей безжалостной правде о человеке книга репортажей Ханны Арендт о суде над Адольфом Эйхманном так и названа ею: «Банальность зла», ибо зло воистину тем страшней, чудовищней, чем оно – банальней (да и бывает ли вообще не-банальное зло?)

Мы испытываем, прямо-таки - «катарсическое» действие этого чтения.

Не знаю, как у вас, у меня действие - всегда очень интимного и непростого - опыта чтения, чтения, в котором важно слышать этот - незаместимо его, Бабеля - голос, - голос, властно и «безжалостно» – да! – идущий до конца в этой своей «воле к правде», и ведущий к ней нас, но, вместе с тем – так тонко и трогательно внимательный по отношению к нам, нет – именно – ко мне и: здесь и сейчас, внимательно и понимающе по отношению ко мне (это он меня через то, что я читаю, по-нимает) ведущий этот рассказ.

Я должен это слышать, должен это знать, поскольку это – правда.

О человеке, обо мне.

Но «правда» в этом рассказе – это не его, рассказа, «о чем», не его отвлеченное и общезначимое смысловое содержание, но - нечто, «врачующее», «целящее», способное целить, ис-целять именно мою душу, ставя меня в точку этого непростого для меня, воистину – инициального - опыта.

Правда тут – это его, рассказа «как», - правда именно самого рассказа, его особого тона, его особой – «от сердца к сердцу» - обращенности – правда слов, которые говорятся именно мне и которые может сказать только он.

Правда – не как некое, этими словами передаваемое, смысловое содержание, не общезначимая и «эйдетическая» истина, но именно – вот этим (как сейчас модно говорить) нарративом и – здесь-и-сейчас–им–мне - самой наррацией передаваемая правда.

«Пра-в-да» моей жизни – по-нимаемая в том ключе, в котором рассчитал это слово однажды Андрей Белый.

«Правда» - как то, что в предъявляемом здесь и сейчас смысле и через него открывает место для рождения того, что есть.

По необходимости всегда - преображенного и нового.

За счет чего достигается это у Бабеля?

Можно и тут перечислять уникальные особенности его рассказа –неподражаемый «одесский» юмор и остроумие, эту его едкую и, вместе с тем, добродушную иронию, его всегдашнюю понимающую (никоим образом – не снисходительную, но – понимающую: «прости им, ибо не знают, что творят») – улыбку, и т.д. и т.п.

Но все это перечисление ничего не объясняет – проза Бабеля несет в себе загадку.

Не будем отказывать ей в этом.

Не будем отказывать в маленьком чуде этому великому магу и волшебнику слова Исааку Эммануиловичу Бабелю.

Если верно, что его фамилия восходит в своей этимологии к тому же

И если верно, что второе его имя значит (как читает его в своем замечательном стихотворении Владимир Соловьев) «с-нами-бог!», то попросим, чтобы Он не оставил душу этого человека – где бы она теперь ни была – и дал ей, «если ни Свет, то - Покой» - большой покой, которого искала она, но так и не нашла на земле.

Р.

Выкладываю для вас, кроме прочего, фрагмент – небольшой (прочтите хотя бы его), но пробирающий фрагмент воспоминаний второй жены Бабеля, Антонины Николаевны Пирожковой – женщины, которая была его преданной спутницей в последнее семилетие его жизни, до конца разделив с ним все счастье и весь ужас этих лет, включая его арест и гибель.

Из лучшего, что написано о Бабеле – книга Давида Маркиша «Стать Лютовым: Вольные фантазии из жизни Исаака Эммануиловича Бабеля» (СПб.: Лимбус Пресс, 2001), которой, правда нет в сети, а теперь – и в магазинах»(2010: появилась снова – в том же «Фаланстере», не поверите – 63 (!) руб.!).

Лучшее издание Бабеля – это вышедший три года назад четырехтомник - практически полное собрание его сочинений – вы тоже едва ли уже сможете купить в магазинах.

Довольно полно в сети Бабель выложен в библиотеке Машкова:

http://lib.ru/PROZA/BABEL/

Все о Бабеле в сети – тут:

http://www.pseudology.org/babel/Index.htm

*****

Р.S.

Сопроводительная записка ко второй прошлогодней рассылке:


Друзья! Я понял, что в который раз сделал глупую ошибку, выложив для вас в рассылке о Бабеле столько текстов, которые вы ведь никогда не прочтете.

А нужно было – один, только один – рассказ Паустовского «Каторжная работа»!

Прочтите его, друзья. Больше ничего читать не надо.

И вы полюбите этого странного человека - Исаака Эммануиловича Бабеля - и поверите ему.

Ренатус

[attachment=31011:1_А._Н._...фрагмент.doc] [attachment=31012:2_Конста...О_БАБЕЛЕ.doc] [attachment=31013:3_Лев_Ни...К_БАБЕЛЬ.doc] [attachment=31014:4_О._Сав...А_БАБЕЛЯ.doc] [attachment=31015:5_Тамара...СКУССТВА.doc] [attachment=31016:Констант...Я_РАБОТА.doc]
10.07.2011, 15:17
Борис Бим-Бад

Марсель Пруст

2011-07-10

Шофер, вызывая садовника, чтобы тот открыл нам ворота, погудел в рожок, обычно раздражающий нас своей монотонной пронзительностью, но который, как и всё на свете, может стать прекрасным, если в нем находит отзвук чувство. В сердце моих родителей он отозвался радостью, как нежданное обещание ((...)) Они встают, зажигают свечу, заслоняют ее от сквозняка, задувающего в дверь, которую они в спешке уже отворили, а внизу, у ворот парка, рожок - они уже не могут его не слышать, - ликующий, похожий на человеческий голос, безостановочно посылает свой призыв, однообразный, как неотступная мысль о близкой радости, упрямый и будоражащий, как их растущее нетерпение. Я подумал о том, что в «Тристане и Изольде» (сначала во втором акте, когда Изольда машет шарфом, подавая сигнал, а потом в третьем, когда приближается корабль) один раз - пронзительное, нескончаемое и все более и более быстрое чередование двух нот, порой случайно сочетающихся в нашем хаотичном мире шумов, и второй раз - дудочка бедного пастуха, нарастающая настойчивость, неотвязное однозвучие убогой песенки оказались у Вагнера, гениально отрекшегося в этот миг от своей всесильной творческой власти, облечены миссией передать самое напряженное ожидание блаженства, когда-либо владевшее душой человека.

Марсель Пруст. «Памяти убитых церквей

Руководствуясь указаниями самого Пруста, решил добавить в сегодняшнюю свою рассылку о нем пару музыкальных фрагментов – те самые эпизоды из любимого моего вагнеровского «Тристана и Изольды», которые упоминает тут и Пруст («платочек» Изольды – в самом конце первого фрагмента, но послушайте эту потрясающую сцену целиком).

Запись с Рене Коло, Маргарет Прайс и оркестром под управлением Карлоса Клайбера, которой я не раз уже пользовался в своих рассылках.

Хотел было выложить также и одну хотя бы из вагнеровских «Пять песен на стихи Матильды Везендонк» (в другом исполнении, нежели то, что было в моей в Вагнере рассылке) – второй эпизод из «Тристана» - это поразительное оркестровое вступление к 3-му акту, одно из самых проникновенных мест всего «Тристана» (к несчастью, «дудочка» не вошла в этот фрагмент, а переклеивать ее из следующего нет сил – нет – все же добавляю ее в качестве 3-го файла (но приходится пожертвовать сценой из 2-го акта) - чего только для вас не сделаешь, а вы и слушать-то не будете!) - как раз перекликается тематически с самой прекрасной песней из этого цикл – «В теплице» (помните?), или - потрясающее «Вступление» к вагнеровскому «Парсифалю», да какой там - ГУГЛа не дает!

И вот сижу и - как будто бы для этой рассылки (ах, Рене, кого ты хочешь обмануть?!) – снова слушаю и слушаю «Тристана», а ведь опять и утро на дворе («ложитесь, граф – уже рассвет за окнами полощется!»), да и хотел еще – в который раз уже сегодня - прослушать потрясающую и загадочную 8-ю Тертеряна – этого неведомого гения (вот кто – если и есть такой – сопоставим с Айвсом), о котором – кровь из носа - но должен написать вам в конце месяца, а это – ой, как не просто!

Выкладываю еще замечательную статью Александра Майкапара о музыке у Пруста и любимую Прустом «Весну» Боттичелли (о которой должен был бы быть особый разговор – но, быть может, я доведу еще, наконец, до ума свою рассылку о Марсилио Фичино – тогда и скажу).

Р.


Повторяю свою прошлогоднюю рассылку, добавив только адреса пятичастного (но на ЮТЬЮБе выложены только четыре) документального французского фильма - Proust "A la recherche du temps perdu" - о Прусте, где вы в отдельных эпизодах можете услышать не только нескольких замечательных людей (в итальянской версии «Alla Ricerca di Marcel Proustè» (1-3) , также выложенной на ЮТЬЮБе, в титрах указаны их имена), но и то, как звучит Пруст по-французски – а это – музыка!

http://www.youtube.com/watch?v=GZU6SAU2Rj0...feature=related

http://www.youtube.com/watch?v=zKU2iO-BCs8...feature=related

http://www.youtube.com/watch?v=Bpo9EqZnfso...feature=related

http://www.youtube.com/watch?v=co3Kpbifw6I...feature=related

Для тех, кто и сам разумеет по-французски, выкладываю первую часть «Пленницы», где вы можете найти те два эпизода, что в прошлогодней рассылке даны в переводе А.Франковского.

Наконец, выкладываю письмо Пруста Мари Шейкевич. И по поводу него я должен рассказать вам маленькую историю.

Когда я в 94 году по приглашению французских психоаналитиков - первый и единственный раз - оказался за границей, и сразу - в Париже (об одном из своих парижских приключений я рассказывал вам недавно в письме об Остроумовой), то в один из вечеров я побывал в гостях у хорошего приятеля Светы – уже немолодого и чрезвычайно милого и интересного человека, и к тому же - заядлого книжника.

Узнав, что и я – на свой лад и в меру своих гораздо более скромных финансовых возможностей – тоже страдаю этим недугом, он стал мне показывать некоторые свои раритеты (не буду об этом, но смею сказать, что таких книг никто из вас никогда не держал в руках – однако, что вы в этом понимаете!).

Но ближе к делу – ведь я отвел себе на это письмо 10 минут.

После «ин фолио» изданной «Новой жизни» Данте с отпечатанными с досок литографиями Мориса Дени (которого я терпеть не могу) с вложенными в экземпляр тремя его акварелями (я сделал вид, что страшно впечатлен) он вложил мне в руки скромненькую пожелтевшую от времени книгу в мягкой обложке – тут я немного действительно взволновался.

В ответ на его вопросительный взгляд я, к его удивлению и радости, пробормотал: «Ого – первое издание!» - я держал в руках первый том первого издания великого прустовского романа (его я действительно узнал, поскольку заказывал когда-то в «Музее книги» нашей «Ленинки»)!

Но, как оказалось, это была только прелюдия.

Глядя на меня хитрым взглядом Жиль Борно – а это был он – друг Мишеля Фуко и другого Мишеля – Альбарика (о нем я тоже писал вам в том же письме об Остроумовой), директора библиотеки доминиканского монастыря, где многие годы работал Фуко, единственного католического монаха, решившегося отпевать Фуко – так вот: Жиль раскрыл том где-то в середине и осторожно развернул много раз гармошкой сложенный лист бумаги, испещренный мелкими, но очень красивыми каракулями.

В самом конце стояла хорошо различимая подпись – Марсель Пруст.

«Ого! - второй раз воскликнул я – факсимилие прустовской рукописи!».

Хорошо рассчитанный шаг! - «Да, нет – с нескрываемым торжеством произнес Жиль – не факсимилие, но – оригинал! И не рукописи романа, как Вы, должно быть, подумаете, но – письма.

И – какого письма!

Письма, в котором Пруст, в ответ на просьбу одной из своих читательниц и поклонниц – о, женское любопытство! – иногда оно оказывает нам неоценимую услугу! – попытался рассказать о предполагаемом продолжении своего романа.

И вы можете прочитать этот длинный и захватывающий рассказ!

К концу письма почерк Пруста становился все мельче и мельче – он все еще надеялся уместить свой рассказ на этом длинном листе, но в конце он все-таки в отчаянии восклицает: «О, мадам, бумага под моим пером предательски кончается, и это - в самый неподходящий момент!».

Но главное, как мне разъяснил Жиль, состояло в том, что реальный ход романа оказался совсем иным, чем это рисовалось Прусту.

И в этом письме, таким образом, уцелел уникальный, не реализованный первоначальный замысел.

Письмо к тому времени было, конечно, уже опубликовано, но оригинал его – вот он – был перед моими глазами.

Ну, вот, собственно, и вся история.

Да и 10 минут давно уже кончились – за работу, за работу! – за очередную «преамбулу» к разделу нашей горящей хрестоматии, но, кстати – как раз «о творчестве». Р.

[/size][size="3"]В день рождения Пруста посылаю вам, во-первых, два фрагмента из его романа в старом переводе А.Франковского, фрагмент письма Пруста (посылаю как изображение, поскольку из-за моей мерзкой привычки писать на книгах сканер не читает текст), а также - картины, о которых Пруст говорит на страницах своего романа (в частности - вот он - тот кусочек желтой стены с "Вида Дельфта" Вермеера, перед которым умирает Бергот.

Ну и еще - два живых фрагмента лекций Мераба Константиновича о Прусте (вторая версия) и свой перевод одного из стихов молодого Пруста.
Шляпы долой, господа – Марсель Пруст!


Ренатус

[attachment=30939:19_Вагне...sam_96кб.mp3] [attachment=30940:20_Вагне...gen_96кб.mp3][attachment=30941:21_Вагне...__1_96кб.mp3] [attachment=30942:Marcel_P...onni__re.doc] [attachment=30943:Александ..._Пруста_.doc] [attachment=30944:ватто.doc] [attachment=30945:Мамардаш...д_14_194.mp3] [attachment=30946:Мамардашвили_12_03.mp3] [attachment=30947:Марсель_...а_во_сне.doc] [attachment=30948:Марсель_..._Бергота.doc] [attachment=30949:Пруст___...Шейкевич.doc]
23.05.2011, 19:44
Борис Бим-Бад

Все города теперь одинаковы

Ольга Зондберг

Все города теперь одинаковы

— В Европе в прошлые века, оглашая приговор, судья надевал чёрную шляпу, — говорю очередной группе. Зачем я об этом рассказываю? И зачем он чёрную шляпу надевал? Я ведь этого не знаю, а вдруг кто спросит.

Они слушают и понимают, но мне всё равно кажется, что слова как будто совсем не предназначены для людей, слишком многое сообщают и далеко уводят от предмета обсуждения. Иногда это меня беспокоит.

Все города теперь одинаковы. В каждом есть китайский квартал, McDonalds, IKEA, Odeon и Imax, церковь Святой Троицы, зоопарк и аквапарк, Королевский или Императорский дворец, улица Свободы, площадь Республики (в крайнем случае — площадь Согласия); рынки — цветочные, блошиные, птичьи; фестивали театра, кино, музыки и пива; парады любви и военной техники.

Блюдце с булочкой из города В. приземляется возле кальянной лавочки города А. Кофейню Б. навещал писатель Б., обыкновенно в дурном расположении духа, если судить по его сочинениям. Улица М. до сих пор передёргивается от звуков предутренних револьверных выстрелов подгулявшего художника П. Длинный, как его название, бульвар К. помнит больше всех.

Наша экскурсия продолжается. Согласно известному здесь поверью тому, кто чувствует в себе смутное недовольство жизнью, обделённость или обиду, следует прислониться к этому старому клёну…

Сейчас под ногами у вас улочка, по которой не во всякой обуви пройдёшь, а над вами — так называемое окно безумной Инеш. Предание связывает этот дом с трагической историей португальской девушки из знатного рода, выданной замуж против воли в интересах династии и сошедшей с ума от тоски. Безумие её проявлялось вполне безобидно — она целыми днями сидела у этого самого окна (обратите внимание, при его отделке применена мозаичная техника «азулежуш») и ждала своего настоящего возлюбленного, пока не умерла в глубокой старости. О судьбе нелюбимого мужа история умалчивает. Видимо, ему было чем заняться. Рыжая черепица крыш и известковая побелка стен с жёлтой или синей окантовкой.

Как правило, чтобы добраться до уголков, возвышенных мифами и мерцающих отражённым светом легенд, приходится пересекать местности, для обитателей которых вершина романтического воображения — подраться, получить в глаз и плюнуть в лицо победителю. Но эти сказки там помнят все до единого, включая младенцев и слабоумных. Чем и горды.

В приличных районах быстро запоминаешь названия улиц, а в остальных, бывает, мерещатся пустые таблички на домах, особенно в вечерние часы.

Было время, когда ненадолго запретили давать коммерческим предприятиям собственные имена. Много спорили о вреде брендов. Рекламные щиты заменяли схемами проезда, а магазины называли просто «Продукты», «Хозтовары», «Ткани», «Инструменты». Теперь вряд ли кто помнит, ради чего, а тогда многие впадали в разного рода крайности, например, при знакомстве отказывались представляться — имя тоже считали брендом.

Мост 25 апреля переходит в улицу 25 марта. Справа Пагода Заоблачных Высот, слева университетская библиотека с балконами и приставными лестницами.

Что-то погода портится. Внутри атмосферы скребут не то небесные кошки, не то Дефанс и Сигрем-билдинг по своим углам.

Жилые баржи. Ветряные мельницы. Сыроварни и маслобойни.

Много неухоженных людей. Особенно почему-то по весне, будто они из-под снега выходят. С немытыми волосами и плохими зубами. Ковыряются в носах, в ушах. Сморкаются и сплёвывают на землю. Повстречался утром один — вид такой, как если бы его вчера комиссовали со строительства пирамиды Хеопса по состоянию здоровья и он уже успел пропить остатки выходного пособия. И все эти плакатные «брось-курить-заведи-собаку» на самом деле обращены не к тем, кто курит или имеет свободные для собаки время и пространство, а к тем, кто сам похож на брошенную сигарету или собаку.

Летом в моде была лоскутная ткань. Из неё шили всё подряд — платья, широкие брюки, майки, сумочки. Бульвары по выходным в буквальном смысле пестрели, в глазах рябило от юных созданий, прекрасных, как индуистские храмы.

Осенью хорошо в тихом омуте чертей ловить.

Зимой в автобусе, дохнув на стекло, заметить проступившие начальные буквы чьих-то имён.

Высокий и гладкий участок стены, на нём хочется что-нибудь написать. «Люди, пожалуйста, не думайте никогда о том, что вы можете упустить или потерять. Это только множит упущения и потери». И ещё совет: если о будничной поездке в общественном транспорте думать как о событии под названием, допустим, «Композиция № 1/F12/m», она проходит живее. Проверьте сами.

В совместном движении есть осторожность и трепетность: смотреть можно на каждого встречного, а вот посматривать — только на того, кто идёт рядом. Не случайно в городе всего одно кафе «Tenderness». Есть вещи, которых отчаянно не хватает.

— Алло. С вами говорит запас специального сырья и делящихся материалов.
(Чем они делятся и с кем?)

Парк Пратер, парк Тиволи, парк Ретиро, парк Тиргартен, парк Семи Звёзд, парк Фонтенбло, парк Храмов, парк Триглав, парк Никко, парк Гюлхане, парк Монсеррати, парк Лазенки, Вонделпарк, Олений парк, Алгонкинский парк, Центральный парк, Трептов-парк. Сад Камней, сад Орхидей, сад Птиц, сад Бабочек, сад Гармонии и Добродетели, Зимний сад, Летний сад, Александровский сад, Гефсиманский сад, Люксембургский сад, Ботанический сад. Внутри Садово-Паркового кольца — самое дорогое жильё, все правительственные учреждения и два действующих монастыря.

Радости мои несложны. Первая ложка вишнёвого йогурта, тонкие струйки душа, запустить все пальцы в его волосы и поцеловать глаза, уткнуться в меховое покрывало, попасть из угла по диагонали тапком в вечерний телеэкран. Печали мои, напротив, горьки и невообразимо запутанны, под их воздействием характер делается слабым и тяжёлым, как увалень на гимнастической перекладине.

Леди Либерти валялась на спине, закинув вверх-назад правую руку с факелом. Левая её рука отвалилась и лежала рядом, не выпуская Декларацию Независимости.

«©оюз Писателей» 2011, № 13
09.05.2011, 12:07
Борис Бим-Бад

Проза Михаила Шишкина

Периферия – нигде: Опыты всевременья



Ольга Балла-Гертман

09.05.2011

Сергей Оробий. "Вавилонская башня" Михаила Шишкина: Опыт модернизации русской прозы. – Благовещенск: Издательство БГПУ, 2011. – 161 с.

В своей новой книге благовещенский филолог Сергей Оробий (о первом его, очень нетривиальном исследовательском опыте, посвящённой культурным корням "Бесконечного тупика" Дмитрия Галковского, мы уже писали) реконструиет логику развития творчества одного из самых ярких современных русских писателей – Михаила Шишкина. Он прослеживает её от раннего, "программного" рассказа "Урок каллиграфии" (1993) - до недавних романов: "Венерина волоса" (2005) и вышедшего в прошлом году "Письмовника". В каждом из шишкинских текстов он усматривает этап эволюции авторской поэтики – и мировосприятия, из которого эта поэтика вырастает, как следствие.

Рассматривая предмет исследования, Оробий - не выпуская предмета из вида - использует его как средство рассмотрения более крупных культурных процессов, в которые осмысляемый автор помещён и которые делают его возможным. Так разговор о прозе Шишкина, начавшись с "генезиса феномена шишкинского письма", его "жанровых корней, уходящих в глубину модернистского романа", выводит автора на размышления о выявляемых Шишкиным "художественных ресурсах современной русской прозы" в целом.

Суть "модернизации" русского романа, предпринятой Михаилом Шишкиным, - в пересоздании его на новых основаниях, не теряя из виду его коренных, обретённом в классическом XIX веке принципов и достижений: психологизма, внимания к "маленькому человеку", к осязаемой и как можно более точно передаваемой словом фактуре эмпирической реальности. Прозу Шишкина автор называет – по аналогии со знаменитым солженицынским словарём – "русской прозой стилистического расширения", "высокохудожественной ретроспекцией накопленного русской словесностью за последние полтора-два века": синтезом её возможностей и демонстрацией их на новом уровне – в построениях нового типа.

Он, правда, считает художественную работу Шишкина "искусством для искусства", но это, кажется, немного вопреки самому себе – что мы вскоре и увидим.

"Вавилонская башня" - это принципиальное многоголосье и разноязычье человеческого мира, которое, по мысли Оробия, Шишкин старается воспроизвести в своих романах. Это – не совсем то, что уже хорошо освоенный теоретической мыслью, по крайней мере со времён Бахтина, "полифонизм": голоса из шишкинского многоречья не вступают между собой ни в какое подобие диалога или взаимодействия – за исключением разве что единично-редких, намеренно диалогических случаев, как у двух обращённых друг к другу голосов из "Письмовника" (да и те, может быть, – добавлю от себя – вообще аверс и реверс одного голоса).

Связь между ними – единственная, но, может быть, самая сильная из возможных: все они существуют внутри одного громадного, всех их превосходящего целого. Не отождествляясь ни с одним из них, авторское сознание видит их все как бы сверху, из надвременья (всевременья?), для которого все они, от развёрнутых монологов до отрывочных анонимных реплик, звучат одновременно и равноправно. Лишь поэтому, в частности, оказывается возможным – как в "Письмовнике" - разговор между человеком, погружённым в своё время – и человеком, из времени выпавшим, между живым и умершим (герой "Письмовника" продолжает обмениваться посланиями с любимой женщиной и после того, как, ближе к началу романа, он гибнет – на неизвестной войне, на войне-вообще, - а она остаётся жить). "Бог так устроил мир, - вспоминается сказанное некогда Сергеем Аверинцевым, - что центр его везде, а периферия – нигде." Именно так устроена вселенная Шишкина. Затем и нужно "стилистическое расширение".

Поэтому у него "ни одно из синхронно протекающих событий не остаётся «в тени» - они воспроизводятся параллельно, кумулятивно нанизываясь друг на друга и отражаясь друг в друге". Поэтому в "Венерином волосе" "Гальпетра превращается в старую певицу, солдат-срочник – в библейского Еноха, возлюбленная Толмача – в Изольду". Поэтому и в "Письмовнике" "фантомны, неравны самим себе не только адресаты" (и их исторические обстоятельства), "но и сами пишущие": отец героини "в разные моменты повествования оказывается то лётчиком, то актёром, то дирижёром"... Может быть, потому, что все эти конкретизации не так уж и важны, - что все люди в сущности – один человек: нет чужого. Текучая жизнь загустевает в людях на время – и течёт дальше, неся с собой, передавая всё, чем успела насытиться за краткий миг индивидуального существования.

Шишкинская манера повествования, достигнутая в "Письмовнике" - "преодолевает время, опустошает его" (тогда как в – традиционной – прозе "время направлено и исторично"). Подобно Ксенофонту, он приводит своих героев – по собственным словам – "к океану бессмертия".

Шишкин – показывает автор - вырабатывает принципиально новое для русской прозы отношение к времени и его человеческим проекциям – жизни и смерти. Это отношение проходит у него отчётливые стадии созревания. Его траектория может быть описана как восхождение: от укоренения, в "Уроке каллиграфии", речи в её "материальной праоснове – почерке, алфавите, каллиграфическом эффекте" - к новому (на самом деле – старому как мир, но основы на то и основы, чтобы проясняться снова и снова - всем ходом истории) пониманию жизни и смерти - не только выраженному специально развитыми художественными средствами, но и высказанному в "Письмовнике" прямо.

"Пойми, жизнь, - говорит женщина-врач умирающей семилетней девочке в, действительно, "одном из самых пронзительных эпизодов" романа, - жизнь – это расточительный дар. И всё в ней – расточительно. И твоя смерть – это дар. дар для любящих тебя людей. Ты умираешь ради них. Это очень важно для людей, когда самые близкие уходят. Это тоже дар. Только так можно понять что-то о жизни. "

Какое же тут искусство для искусства?! Выстраивание поэтики, которая делает видение этого возможным – предприятие, вне всяких сомнений, метафизическое. "Этическое" начало - ценность каждого голоса, каждой единичной реплики, каждой детали – здесь только промежуточная станция. Всё это только потому и ценно, только потому и – вообще – возможно, - что времени, в сущности, нет – и смерти нет.

Проза Шишкина – и к такому пониманию Сергей Оробий подводит нас, по-моему, вплотную - это такое странное (и странно убедительное в своём роде) богословие, род апофатики, которое ни разу не называет Того, о Ком говорит, но показывающее – дающее пережить - мир так, как Он мог бы его видеть.
22.04.2011, 15:47
Борис Бим-Бад

Тони Моррисон

Тони Моррисон


Тони Моррисон

21.04.2011

Марина Ефимова

Ирина Лагунина: Афроамериканская писательница Тони Моррисон была удостоена Нобелевской премии по литературе в 1993 году. Гарвардский профессор Генри Луис Гэйтс писал о ней: "Её можно считать чуть ли не самым умудрённым новелистом... Действительно, наиболее характерным достижением её творчества является то, что мистическим образом она создала свою уникальную форму словесной изобразительности". В феврале этого года Тони Моррисон исполнилось 80 лет и она продолжает активную творческую деятельность. Кстати, на прошлых выборах она, сторонница Демократической партии США, отдала предпочтение Бараку Обаме, хотя заметила, что глубоко уважает его соперницу – Хиллари Клинтон. О жизни Тони Моррисон рассказывает Марина Ефимова.

Марина Ефимова: В Америке изображать афроамериканцев в художественных произведениях – занятие деликатное. Того и гляди попадешь в больное место. Поэтому чаще всего книги и фильмы на эту тему создают или простые души, или пропагандисты. И когда я впервые взялась за роман Тони Моррисон "Возлюбленная", то приготовилась бросить его при малейших признаках неискренности. Но с первой страницы устыдилась своих подозрений. Да, Моррисон описывает жизнь черных американцев, черных рабов, но не как миссионер, а как художник... не потому, что сделала это своей нравственной миссией, а потому, что знает эту жизнь лучше всякой другой. Рабство как явление психологическое занимает ее больше, чем явление социальное. Ей интересен строй отношений, порождающий нелепости, чудовищные до смешного:

" - Мистер Гарнер, сэр, почему вы зовете меня Дженни?
- Как почему? Когда я покупал тебя в Вирджинии, это имя стояло в купчей. А как ты сама себя называешь?
- Никак.
Мистер Гарнер даже покраснел от смеха.
- Ну, а на что ты откликаешься?
- На всё... Но моего мужа звали Саггс.
- Так ты была замужем?.. Ну, а муж-то тебя как называл?
- Бэби."

Марина Ефимова: Рабство, расизм – лишь неизбежный фон романов Моррисон. А ее темы: чудеса выживания, поиски себя, превратности любви, гнёт памяти, рождение ненависти и загадки отношений: между мужчинами и женщинами, родителями и детьми, между живыми и мертвыми:

"Дом 124 по Блустоун стрит был одержим злобным духом младенца. Женщины и дети, жившие в доме, знали это и годами справлялись с ним каждый, как мог. Но к 1876 году его единственными жертвами остались только Сети и ее дочь Денвер. Бабушка Бэби Саггс умерла, а двое подростков - сыновья Сети - сбежали. Один - когда зеркало, в которое он посмотрелся, разлетелось вдребезги, а второй - когда на торте, испечённом к дню его рождения, внезапно отпечатались две маленькие ладошки. Мальчики не стали дожидаться новых сломанных стульев и котлов с варевом, опрокинутых на пол. Оба бежали среди зимы, бросив умиравшую бабушку, мать и сестренку одних - в сером доме, который питал к ним такую яростную злобу".

Марина Ефимова: За редким исключением Моррисон описывает отношения не между черными и белыми, а только между черными, или их отношения с общиной, или счеты с самими собой. Об этом - участник нашей передачи, профессор Джон Дювалл:

Джон Дювалл: Никто не ожидает от Джеймса Джойса изложения исторического конфликта Англии с Ирландией. Моррисон с тем же правом рассчитывает на читателей с некоторым объемом знаний о расовых проблемах Америки. И ее романы - не о межрасовых отношениях, а об отношениях между людьми. Залог ее успеха - свободное владение двумя художественными формами: фольклорной традицией афро-американцев и европейской модернистской литературной традицией. В романе "Возлюбленная" есть сцены и диалоги такого эмоционального напряжения, которое можно найти разве что у Фолкнера".

Марина Ефимова: В одной из таких сцен беглая рабыня Сэти, на сносях, измученная жестокой поркой и долгим странствием, обессилела в конце пути, в лесу, у пограничной реки между Югом и свободным Севером. И на нее натыкается белая деревенская девушка Эми. Увидев негритянку, она шарахается, а потом говорит со смехом:

"- Слушай, ну ты и уродина!..
Сэти от страха надерзила: "Нечего вам тут делать, мисс"...
- Нет, вы на нее посмотрите!.. У меня тут больше дела, чем у тебя. За мной, по крайней мере, никто не гонится. Чей ребенок-то?
Сэти молчала.
- Не знаешь!.. Сойди сюда, Господь Иисус Христос! Сойди и глянь...
Говоря это, Эми деловито массировала онемевшие ноги Сэти.
- Больно! – простонала Сэти.
- Это хорошо!- сказала Эми. – Всё мёртвое болит, когда оживает. Не елозь!
Сэти приподнялась на локте: "У меня спина болит".
- Ну, девка, ты - развалина. Покажи-ка...
Эми заглянула за ворот потемневшего от крови платья Сэти и сказала только: "Сойди сюда, Иисус"..."

Марина Ефимова: Эми залепила спину Сэти целебной паутиной, а когда начались роды, приняла у нее девочку. Уходя, она попросила Сэти когда-нибудь рассказать дочери, кто ей помог появиться на свет: "Меня зовут Эми Дэнвер" - "Красиво, - прошептала Сэти и назвала новорожденную несуществующим именем - Дэнвер.
Имена у Моррисон – особая сторона ее магии. Дело в том, что до недавнего времени в негритянских семьях, по какой-то древней традиции, имена новорожденным выбирали, ткнув наугад пальцем в Библию. В романе "Песнь Соломона" сестер зовут одну – Магдалена, другую - First Corinthians (т.е., Первое послание к коринфянам), а имя их тетки – Пилат. В негритянской общине люди чаше известны своими прозвищами, которым придается таинственный, символический смысл и отказаться от которых чревато гибелью души. Даже улицы получают прозвища:

"Улицу называли Докторской, потому что в 1896 году на ней жил единственный черный врач. Позже, когда негры привыкли пользоваться почтой, на Докторскую стали приходить письма – из Джорджии, Алабамы, Луизианы. Но однажды во всех витринах появились объявления с напоминанием, что улица называется Мэйн, и с просьбой писать на конвертах правильнвй адрес. С тех пор письма стали приходить с адресом "Не Докторская улица".

Марина Ефимова: Прозу Тони Моррисон часто называют "магическим реализмом". Моррисон – стилист, мастер фольклора. Диалоги и монологи ее героев так же ужасно теряют в переводах, как монологи Джима в романе Марка Твена "Приключения Гекльберри Финна". Лингвист Рафаэль Перец-Торрес пишет о ее стиле: "Моррисон ведет тонкую литературную игру, переплетая негритянские мифы с реальностью, народный говор с культурной речью. Мифические, поэтические нити устной литературы так же естественно вплетаются у нее в ткань романа, как риторика, рассуждения, аллюзии, свободное цитирование и рваный темп европейского постмодернизма".

Джон Дювалл: Тони Моррисон прекрасно знает не только американскую, но и мировую литературу. В юности ее любимыми писателями были Джейн Остин и Лев Толстой. Окончив университет Хауорд в родном штате Огайо, Моррисон получила мастерскую степень в Корнеле. Она написала там работу по теме, которая сыграла потом немалую роль в ее собственных романах: "Отчуждение и сумасшествие в произведениях Фолкнера и Вирджинии Вулф.

Марина Ефимова: Сумасшествие ожидает героиню романа "Самые голубые глаза" - после крушения ее мечты о любви. Сумасшествие грозит Сэти - героине романа "Возлюбленная". Она одержима любовью к привидению, к духу убитой ею дочери (которую когда-то решилась убить, чтобы спасти от рабства). Вообще – любовь – главная и самая сложная субстанция в романах Моррисон. Разнообразие проявлений любви варьируется от благословения до проклятья. Девочке Пеколе из романа "Самые голубые глаза" знакома лишь любовь-террор. Героиня романа "Сула" готова только на любовь, которая дает ей власть над партнером. Элла из романа "Возлюбленная" учит племянницу: "Не люби ничего, и будешь в порядке", а бабушка Бэби Саггс любит всех. Сама же Тони Моррисон постоянно исследует этот предмет:

"Вместе с идеей романтической любви Полин усвоила и идею важности физической красоты. Обе идеи – может быть, самые разрушительные в истории человеческой мысли. Обе вырастают из зависти, питаются неуверенностью в себе и кончаются крушением иллюзий. В реальности любовь - не лучше любящего. Чудаки любят странно, насильники – насильно, дураки – глупо, слабаки – слабо. И дар любви – не для любимого. Им обладает только любящий".

Марина Ефимова: В любовной сцене из романа "Песнь Соломона" описана как раз дилемма любимой. First Corinthian - одинокая старая дева, образованная, умная и гордая. Презирая себя, она поощряет ухаживания мусорщика Портера. Он влюблен, как мальчик, он пишет ей сентиментальные стихи на дешевых открытках, но он умён. И однажды в автомобиле, по дороге к ее дому он говорит ей чистую правду:

"Вы стесняетесь меня, Кори". – "Если бы стеснялась, не села бы к вам в машину". Портер погладил ее по щеке: "Тогда в чем дело?" - "Мой отец... - промямлила она, - он не позволит". Портер помолчал и сказал: "Мне нужна не папина дочка, а взрослая женщина". - "Из таких женщин, как вон в том автобусе? – съязвила она. – О, им понравятся ваши открытки. Они не заметят банальности этих посланий. Только, ведь, вы не хотите ухаживать за ними... вы хотите леди. Есть разница между женщиной и леди. И вы знаете, кто я!". Портер остановил машину. Выходя, она попыталась хлопнуть дверцей, но помешал болтавшийся ремень. Она решительно дошла до крыльца и на нижней ступеньке застыла... Через две секунды она повернулась и побежала назад. Портер все еще сидел в машине. Она стала стучать по стеклу, но он не повернул головы и не опустил окно. В панике, что он уедет, она обежала машину, легла на капот, зажмурилась и вцепилась в край обшивки".

Марина Ефимова: И когда Портер, оторвав Кори от капота и дав ей выплакаться, отвел ее к себе и стал нежно ласкать, она взглянула на него и спросила: "Это всё для меня?!"...
Другая тема Тони Моррисон – образ афроамериканца как взрослого мужчины. В романе "Возлюбленная" бывший раб Пол Ди вспоминает хозяина - мистера Гарнера, объяснявшего соседям, что у себя в имении он дает неграм стать взрослыми мужчинами: он требует ответственности, совещается с ними, слушает их советы и никогда не бьет. Соседи осуждали его, некоторые просто бесились, и мистер Гарнер охотно лез в драку. "Только не высовывайте носа из имения, - говорил он своим рабам, - А то они вам покажут самостоятельность!". Рабы Гарнера опасались игрушечности своей свободы, но привыкли к ней. А мистер Гарнер взял и умер. И новый менеджер – школьный учитель – отучил рабов Гарнера быть мужчинами.

"Я возился в сарайчике с курами. Вышел – вижу он сидит на перевернутой кадке и играет кнутом. И улыбается. Я успел только вспомнить остальных наших: один продан, другой забит, третий спятил. Про себя-то я думал, что пронесло. Нет, он пришел за мной, учитель. Маленький, ведь, был сукин сын, ноги больные, еле ходил... а сделал меня ниже курицы".

Марина Ефимова: Даже добрые хозяева во времена рабства и добрые писатели после него не относились к негру, как к взрослому мужчине. Поразительное исключение составил Марк Твен. Об этом - сама Тони Моррисон в телеинтервью с журналистом Биллом Моейром:

"Приключения Гекльберри Финна – история формирования личности белого американца. Немалую роль в этом играет его путешествие с беглым рабом Джимом. Джим – пробный камень, на котором проверяются (и формируются) моральные качества белого мальчика. Тут надо отдать должное Марку Твену, написавшему душераздирающую сцену, в которой Джим узнает, что его дочь оглохла. И Гек понимает, что симпатичный негр, который раньше был для него просто принадлежностью соседки, на самом деле - взрослый мужчина, с женой и детьми, которых он любит. "Они заботятся о детях так же, как мы!"... Для Гека это - откровение".

Марина Ефимова: По одному роману Моррисон - "Возлюбленная" - сделан фильм, представленный на Оскара, с хорошими актерами. Но в нем пропущена важная деталь, дающая представление о том, как легко может искусство стать пропагандой. Трагедия героини романа - Сэти – в том, что когда после побега ее хотели вместе с детьми вернуть в рабство, она, обезумев, решила убить детей, чтобы избавить их от страшной доли. И одного успела убить – младенца. Всё это происходило уже на Севере, в негритянском поселке, в доме бабушки, давно выкупленной из рабства. И хотя рабовладельцы имели право возвращать беглых рабов, жители поселка всегда успевали предупредить беглецов, и те прятались. Но не в этот раз. Читаем в романе:

"Когда в доме появилась Сэти – с располосованной спиной, но живая и с младенцем, бабушка Бэби Саггс решила устроить праздник. Бэби Саггс была духовным центром поселка: она собирала сборища на лугу за домом, взывала к богу любви, пригревала сирых, к ней приходили за советом. И поэтому праздник превратился в пир на 90 человек. Дом номер 124 трясся от веселых криков. 90 соседей ели, пили, хохотали, а проснувшись наутро и выпив соды от изжоги, они вспомнили пир и... разъярились. Откуда всё это у Бэби Саггс?.. Почему ей все всё приносят? Почему у нее были сливки, когда нет коровы? Зеленый горошек в сентябре?.. Почему ее выкупили из рабства? Её, небось, ни разу не порол 10-летний белый мальчик?.. Они задавали эти вопросы и ярились. И когда за околицей появились конные фигуры во главе с шерифом, никто не предупредил жителей дома номер 124".

Марина Ефимова: Эта исключенная из фильма драма - отношений чёрного героя с чёрной общиной - является еще одной из нескольких центральных тем в произведениях Тони Моррисон. И эта тема выводит ее романы из разряда так называемой "литературы протеста" в просто литературу - без социальных заданий.

Джон Дювалл: Интересно, что в детстве Тони Моррисон чувствовала себя не столько черной девочкой, сколько бедной девочкой. Лорэйн, штат Огайо, был городом сталелитейщиков и докеров. И Моррисон, которая родилась там в 1931 году, росла в таком бедном районе, что тамошним жителям было даже не до сегрегации. Моррисон говорила, что взялась за первый роман "Самые голубые глаза" - "чтобы понять расизм, который в ее детстве лишь маячил на заднем плане". Возможно, это и позволило будущей писательнице с детства смотреть на мир не только с одной колокольни. (Население ее последнего романа "Милосердие" – вообще интернационал). На Тони Моррисон не наклеить ярлык, хотя многие пытались. Ее относили и к борцам за права черных, и к феминисткам. Про это, кстати, она сказала: "Я не подписываюсь под патриархатом, но и не готова сменить его на матриархат". Так что как бы мы, критики, ни каталогизировали Тони Моррисон, мы не можем дать ей окончательного определения - потому что она изменится со следующим романом".

Марина Ефимова: Биография Тони Моррисон известна штрихпунктирно: окончила университет; начала преподавать; вышла замуж за архитектора с Ямайки; развелась, будучи беременной вторым ребенком. Писать начала в 38 лет, а в 62 года получила Нобелевскую премию. Отметая биографические вопросы в интервью, она сказала однажды: "Мое воображение намного интереснее моей жизни".
13.04.2011, 14:36
Борис Бим-Бад

О Владимире Сорокине

Сорокин



11.04.2011 23:00

Александр Генис, Борис Парамонов

Александр Генис: Писатель Владимир Сорокин, которого я, никому не навязывая своего мнения, считаю лучшим прозаиком русской литературы сегодня, пользуется популярностью в странах с тоталитарным опытом – в Германии, Австрии, Японии. Хорошо его понимают и в местах с высоким уровнем коррупции – например, в Мексике. Зато в Америке он известен куда меньше. Из-за этого Сорокину, видимо, перепутав автора с персонажами, в свое время даже отказали в американской визе. Ситуация изменилась, отчасти, надеюсь и потому, что Сорокин стал лауреатом нашей премии ''Либерти'', отчасти, потому что его книги появились в переводе, причем – Джемми Гамбрел, той самой, которая училась у Бродского и чудно перевела Толстую. Мне довезло с Джемми тоже поработать, поэтому я знаю, как повезло Сорокину, приезжавшему в Нью-Йорк к выходу ''Льда''. Должен сказать, что выбор именно этой книги для знакомства мне показался ошибочным. ''Ледяная'' трилогия – эксперимент сомнительный. Зато теперь в Соединенных Штатах в нью-йоркском престижном издательстве ''Фаррар, Страус и Жиру'', где печатался Бродский, вышла лучшая книга зрелого – постсоветского - Сорокина ''День опричника''.
Об этом издании – и прочтении Сорокина в американском контексте мы беседуем с Борисом Парамоновым.

Борис Парамонов:
''День опричника'' - одно из лучших сочинений ныне знаменитого русского писателя, уже не раз выходившего по-английски. Но на этот раз книге Сорокина предстоит особо сложное испытание в ее англоязычном воплощении. Она значительно отличается от других книг Сорокина, уже переводившихся и имевших успех на Западе. Вещам Сорокина присущи сюрреалистическая выдумка и своеобразные, иронические по природе своей фантастические сюжеты, густо насыщенные ненормативной лексикой. Конечно, такие приемы уже создают трудности для перевода, но нынешняя книга, вот этот самый ''День Опричника'' ставит переводчику задачу почти неразрешимую. Своеобразие ''Опричника'' в том, что в нем сгущены различные времена российской истории, и атмосфера опричнины Ивана Грозного пропитана деталями нынешней технологической эпохи, причем – трудность уже в третьей степени – все эти новации даны в переводе на архаический язык 16-го века. Мобильный телефон, к примеру, зовется у Сорокина ''мобилой'', и этот вполне традиционный русский суффикс в соединении с вполне современным техническим корнем дает тот старо-новый гибрид, поток которых и составляет непереводимую атмосферу сорокинской дистопии.

Александр Генис: Так ее окрестил в рецензии на книгу в ''Нью-Йорк Таймс Бук Ревю'' профессор Стивен Коткин, и это определение в принципе принимает сам автор. Сорокин сравнивает своего ''Опричника'' с книгой Орвелла ''1984'', и считает таким же романом-предупреждением, как и эта знаменитая антиутопия.

Борис Парамонов:
А я бы назвал ''День опричника'' утопией, обращенной в прошлое. В этом и заключается философия новой вещи Сорокина: русская история в его презентации – всё та же на всех ее этапах и только разве меняется техническая оснастка той или иной палаческой техники.

Александр Генис:
Пыточный инструмент у него зовется ''несмеяной''. И такого очень много. Как Свифт и тот же Оруэлл, но скорее братья Стругацкие, Сорокин смеется над знакомым и выдумывает фантастическое. В его прозе последних лет бродят ''шерстяные оборванцы'', ''мокрые наемники'', ''беспощадные технотроны'' и кокетливые дамы в ''живородящих шубах''. Но все это, как Вы сказали, лишь оттеняет вневременную природу сорокинского вымысла. Спрессовав пять веков истории, он описывает действительность, опущенную в вечность. Органическая жизнь, отлившись в единственно возможную для себя форму, обречена длиться без конца – вернее, пока не кончится нефть.

Борис Парамонов: И в этом гигантская трудность в явлении американского Сорокина. Передать вот этот страшно живой, отнюдь не искусственно-механический синтез русской архаики с новейшей машинерией, дать реалии нынешней, постсоветской уже русской жизни в сюжетной рамке исторического романа из времен, скажем, Ивана Грозного - представляет почти неразрешимую для английского переводчика задачу, с которой столкнулась Джемми Гамбрелл.
Два примера показывают всю условность такой языковой трансформации. Вот этот самый ''мобила'' обозначен в английском тексте как ''мобилов'' - в предположении, что суффикс ''ов'', столь типичный для русских фамилий, что-то объяснит, даст какую-то нужную языковую окраску. Но этот суффикс – ''ов'' – он же к фамилиям русским относится, отнюдь не к названиям предметов. То же самое с автомобилем, на котором разъезжает опричник главный герой книги Андрей Данилович Комяга. У Сорокина он зовется ''мерин'', но это не лошадь, вроде толстовского Холстомера, а ''Мерседес'' – три первые буквы мерина совпадают с тремя ''Мерседеса''. В переводе этот ''мерин''-''Мерседес'' представлен таким же псевдорусским номинативом ''мерседов''.
Великолепный мастер языка, Сорокин вот еще какое блюдо приготовил своим русским читателям (увы, это уж никак не переводимо для англоязычного): он дал синтез русских исторических времен не только по критериям политических институтов или нравов правителей, но наделил своих опричников именами, которые сохраняют как исконное русское звучание, так и все признаки воровских лагерных кликух. Вот как это звучит у Сорокина: ''У ворот восемь наших машин. Потроха здесь, Хруль, Сиволай, Охлоп, Зябель, Нагул и Крепло''.
Главного героя, как уже говорилось, зовут Комяга. Есть еще таможенник Потроха. Есть Вогул, Тягло, Ероха, Самося, Болдохай, Нечай, Мокрый, Потыка, Воск, Охлоп, Комол, Елка, Авила, Абдул, Вареный, Игла. Но главные воротилы в "Дне опричника" носят старинные боярские фамилии: Бутурлин, Урусов. В общем, ген русской истории, ее что ли ДНК сохраняется. В этом один из трюков изобретательной сорокинской повести.

Александр Генис: Я как-то спросил у Сорокина, откуда у него этот старинный язык. Он сказал, что речь эпохи Ивана Грозного у каждого русского на языке. Стоит только снять фильтры современности, как она сама польется. И ведь действительно речь Ивана, если судить по его переписке, понятна и органична, чего, например, не скажешь о Петре. Перегруженный заимствованиями язык его указов читать так же трудно, как молодежную газету.

Борис Парамонов: Помню, читая первый раз ''День опричника'', я не мог не заметить некоторого сходства этого сочинения со знаменитым солженицынским – ''Одним днем Ивана Денисовича''. (Это же отметил и рецензент английского издания.) Тот же композиционно-повествовательный прием: рабочий день с подъёма до отбоя – как бы ни разнствовали эти дни по содержательному своему наполнению. В общем все, всё российское население день и ночь на трудовой вахте.

Александр Генис: Я всегда считал, что Сорокин играет в нынешнем литературном процессе ту же роль, что и Солженицын в доперестроечную эпоху. И дело не только в том, что оба – диссиденты. Есть и внутреннее сходство. Например, обоих остро интересовала наука. Солженицына – физика, Сорокина – генетика с ее клонами. Конечно, Солженицын бы в гробу перевернулся от такого сравнения.

Борис Парамонов: Возможно. И чтобы не заходить слишком далеко с этой параллелью, нужно отметить важное отличие сорокинской вещи от солженицынской лагерной повести. Оно - в одном непредвиденном ранее сюжете: Комяга с его опричниками, всячески преследуя и выводя крамолу, не отказывает себе в скромных удовольствиях начальника, имеющего доступ к казенному мешку. Вот новация – и не литературная уже, а жизненная: нынешнее начальство не только носит воровские кликухи (у Сорокина по крайней мере), но и само ворует: полное сращение государственных и криминальных структур – новейшая черта новой, путинской уже России, что и отмечает рецензент сорокинской книги Стивен Коткин – профессор Принстонского университета. Такие вещи западные читатели понимают и без переводов.

Александр Генис: Потому что об этом давно и много, особенно – во времена Викиликс - уже пишется на газетных страницах, а не только в изысканных книгах авангардистских русских писателей.

Борис Парамонов: В связи с этим вспоминается еще одна сцена из ''Дня опричника'', представляющая тяжелое испытание для переводчика. Комяга приходит за советом к некоей пророчице – той, которая сжигает в печке книги русских классиков, - и спрашивает у нее, что будет с Россией. ''С Россией будет ничего'', - отвечает пророчица. По-русски здесь сногсшибательная двусмысленность, граничащая с утратой всякого смысла. На этот диспут касательно неантизации – исчезновении - бытия в сознании и языке впору бы пригласить столпов экзистенциализма Хайдеггера и Сартра.
Но лично мне эта сцена негативного пророчества (было оно или не было? Ничего не будет с Россией или она превратится в ничто?) напомнила не столько Сартра с Хайдеггером, сколько старую статью В.В.Розанова ''Вокруг русской идеи''. Розанов в этой статье вспомнил сцену из мемуаров графа Бисмарка, бывшего одно время послом в Петербурге. Однажды он попал в метель, пургу, казалось, всё уже кончено, но кучер повторял всё время одно слово: ''Ничево!''. А это слово Бисмарк знал: ничего, как-нибудь выберемся.
Вот бы такое подстрочное примечание дать к этому месту английского перевода.

Александр Генис: Оно пригодится для перевода следующей книги Сорокина – ''Метель''...
23.03.2011, 18:54
Борис Бим-Бад

Померанцы и Померанцев. Венеция


Дохлая мышь

23.03.2011 16:09

Игорь Померанцев

Долгожители Венеции еще помнят, как в XIV веке венецианские недра проглотили весь Канал со всем его мусором и дохлятиной и спустя две недели изрыгнули чистейшую воду. Может быть, как раз в течение этих двух недель впервые родилась метафора "дно жизни": так загажено было дно каналов. С тех пор венецианцы мечтают о новом стихийном избавлении, но вместо очищающего землетрясения им приходится довольствоваться жалкими отливами. Они обнажают сваи в бурой слизи, арбузные корки, скелеты гитар, гроба гондол. Каналов в Венеции около двухсот, но им не под силу переварить тонны дерьма, струящегося в воду прямо из канализационных отводов. Когда-то Лоренс Даррелл, влюбленный в Прованс, восторженно писал о запахе мочи, подхваченном французскими сырами. Интересно, какое очарованье он нашел бы в венецианских экскрементах. Хотя в словосочетании "голубиный помет" все же есть нечто поэтическое. Другой британец, искусствовед и, некстати будет сказано, сын винодела, Джон Рёскин назвал Венецию "Городом Грязи". Венеция действительно чавкает или, как выразился Пастернак, "шли волны, шлёндая с тоски". Шлёндать - это не только слоняться, волочить ноги, но и шлепаться. У меня в Венеции другие ассоциации: вспоминается физиологический юмор недорослей в школьном спортивном зале, как они чавкают ладонями в подмышках. Пушкин, размечтавшись, писал:

Я негой наслажусь на воле
С венециянкою младой...

Пастернак сменил архаичное "я" на современное "а", но остался таким же романтичным, хотя в августе 1912 года лично нюхнул Венеции:

Вдали за лодочной стоянкой
В остатках сна рождалась явь.
Венеция венецианкой
Бросалась с набережных вплавь.

Да кто же такую венецианку полюбит? Представьте, как она выныривает из воды в такой же бурой слизи, что и сваи. Правда, те же долгожители помнят, что на мосту Риальто лет сто назад висела табличка: "Плевать в плавающих запрещено". Значит, все-таки тогда венецианская вода была чище слюны? Кто ее знает, дело это темное. А.Кушнер в годы застойных российских вод издалека разглядел Венецию лучше Пастернака:

Венеция, когда ты так блестишь,
Как будто я тебя и вправду вижу,
И дохлую в твоем канале мышь...

Ну, "статую, упрятанную в нишу" упрячем.

Означает ли все это, что я не люблю Венецию? Меня всегда подмывает быть неправильно понятым, но из этого редко что получается. Прежде я думал, что Бог милостив ко мне: он никогда не сводил меня с обольстительной туберкулезницей. В Венеции, с ее обольстительно нечистыми жабрами, Бог отвернулся от меня. Но что это я о себе да о себе? Лучше о ней, Венеции, устами Ивана Козлова:

Свод лазурный, томный рокот
Чуть дробимыя волны,
Померанцев, миртов шепот
И любовный свет луны...
20.03.2011, 10:37
Борис Бим-Бад

Галя Смагина. Роза в январе

Галя Смагина

РОЗА В ЯНВАРЕ

Зарисовка

Ранний зимний вечер… Идет легкий снежок… Наша небольшая семья собирается вместе на кухне. Мама готовит ужин, папа ремонтирует штепсель от радиоприемника, и одновременно проводится заседание семейного совета. На повестке один вопрос: Как и почему их единственный ребенок-отличница, для которого создаются все условия, умудрился получить пятую (!) «четверку» (!!) подряд?! Что происходит? От меня ждут ответа…

А я жду тебя… Мы не договаривались о встрече, и ты мне ничего не обещал. Но… похоже, что я начинаю верить в чудеса, т.е. в силу своего ожидания. Чутко прислушиваюсь к каждому шороху за окном и первый раз в жизни начинаю понимать выражение «болит душа».

Стук в двери… Мама со словами: «Баба Катя пришла» идет открывать. Но я прекрасно знаю, что это совсем не баба Катя! У меня не было ни капельки сомнений! Ты не мог устоять перед силой моего ожидания!

Легкая заминка в дверях, и мама пропускает тебя, в куртке с поднятым меховым воротником, в черной шапочке с бубончиком, слегка запорошенного снегом и так похожего на Деда Мороза (по крайней мере - для меня).

Обмен крепким рукопожатием с папой, легкий поклон – маме, а подойдя ко мне, с видом заправского Деда Мороза, расстегиваешь куртку и извлекаешь оттуда великолепную алую розу.

А потом… Потом был чай на двоих в моей комнате (мама деликатно удалилась, утащив за собой упирающегося папу), парочка партий в шахматы и чтение вслух стихов Высоцкого из маленького аккуратненького томика «Авроры»… И еще была наша взаимная искренняя благодарность друг другу за такой прекрасный вечер.

Ты ушел, а я сразу же разделась и легла спать, желая поскорее остаться одна и как можно подольше сохранить чувство блаженного и радостного покоя. Но на самом деле меня не было в доме. Я ушла с тобой! Ушла сквозь темноту ночи, сквозь запертые двери, сквозь строгость родителей и собственную неподвижность… И никто об этом не знал, кроме алой розы, стоящей на моем столе.

Ноябрь 2006 г.
20.02.2011, 00:31
Борис Бим-Бад

Айрат Еникеев. Последний крик

Айрат Еникеев

Последний крик
Дорогая редакция!

Вот уже второй месяц я не могу выйти из своей квартиры. Дело в том, что на свою скромную пенсию я не в состоянии по этим диким ценам приобрести хоть какую-то одежду, и весь мой гардероб постепенно пришел в негодность. Последнее время я донашивал костюм-тройку, сшитый мною из тюлевых занавесок, поэтому, несмотря на оскорбительные реплики прохожих, я все же имел возможность хоть изредка, да покупать самые необходимые продукты.

Но однажды, когда я, по своему обыкновению, тайком пробирался в ближайший магазин, внезапно хлынул теплый кислотный ливень, и в течение минуты от моего последнего костюма осталась только фурнитура. После этого, правда, я еще несколько раз выскакивал за сухарями в трусах и майке, изображая из себя спортсмена-бегуна. Но вот два месяца назад у меня сломалась радиоточка, и я, не услышав предупреждения городских властей о том, что в водопровод после очередной аврии попала какая-то кислая гадость, затеял стирку. Трусы и майка растаяли прямо на глазах вместе с эмалированным тазиком. Теперь у меня осталась только шляпа, да и та устаревшего фасона - с дырочками, через которые буквально все видно, поэтому носить ее нет совершенно никакой возможности.
Пока на дворе стояли лето и теплая осень, я еще мог по ночам выбираться во двор, нарвать подорожника для щей и крапивы для салата, но наступившие холода лишили меня и этой традиционной русской пищи.

Один раз, когда иссякли последние сухари, я, отчаявшись, натянул на себя еще довольно крепкую коробку с эмблемой завода "Электроприбор" и вышел на улицу. Но, не успев пройти и пяти шагов, я был окружен возмущенной толпой, состоявшей преимущественно из женщин, которые потребовали показать, что за прибор я несу и откуда я его достал, если отечественные заводы давно уже никаких приборов не выпускают. Как я ни старался объяснить, что никакой я не аферист и что в коробке ничего, кроме меня, нет, женщины все же сорвали с меня гофрированный картон.

После того, как одна из них сказала, что такой прибор ей и даром не нужен, я вынужден был бежать голым до дверей своей квартиры и с тех пор на улицу не выхожу. До последнего времени от голодной смерти меня спасали куры, которых я держал на балконе и кормил тараканами из кладовки. Правда, яйца при этом вместо скорлупы были покрыты хитином, но в пищу вполне годились.

И вот неделю назад откуда ни возьмись налетел коршун и с криком "Позор кулачеству!" унес петуха. В коршуне легко узнавался мужик из соседнего подъезда, ранее работавший инструктором райкома партии. Перелетев на соседний балкон, он в считанные мгновения разорвал бедную птицу и сожрал ее вместе с перьями.

После смерти петуха куры нестись перестали, хотя я четыре раза в день кричал кукареку. К моему глубокому сожа - лению, хохлаток пришлось загрызть, но и сегодня я сомневаюсь в сохранности тушек, поскольку коршун обнаглел окончательно и совершает свои налеты уже каждый день. Не помогают ни мышеловка, ни карбофос, ни силки, сооруженнные мною из старых подтяжек. Если этот воздушный пират оставит меня без мяса, я умру с голода, потому что опыты по выращиванию картофеля в щелях между половицами ничего не дали.

Дорогая редакция! Я не прошу многого, родное государство меня всем обеспечило. Газовая конфорка, зажженная месяц назад последней спичкой, исправно обогревает пещеру. Одежда мне не нужна, поскольку я зарос густым волосом и холода почти не ощущаю. Резко обнажившиеся клыки и окрепшие челюсти позволяют обходиться без бытовых мелочей типа ножей и вилок. Но без одного я никак не могу обойтись. Убедительно прошу вас выслать мне наложенным платежом годовую подписку на "Вечернюю Уфу" и комплект наконечников для стрел. "Вечерка" поможет мне коротать холодные зимние вечера, а с помощью стрел я смогу эффективно бороться с соседским коршуном. Газеты высылайте по адресу: Кайнозойский район, город Палеозойск, улица имени Первого Ледникового периода, третья пещера направо.

Всегда ваш Р-р-р У-У-У.
footer logo © Образ–Центр, 2018. 12+