Личный кабинет
Актуальное прошлое и настоящее

Петербургские историки






Историческая наука в СССР была в 1934 году, так сказать, реабилитирована. Преподавание истории, до того фактически ликвидированное, вновь ожило. Как обычно, произошло это по указанию свыше. Появилось известное постановление («О преподавании гражданской истории в школе»), подписанное И.В.Сталиным, С.М.Кировым и А.А.Ждановым, в котором говорилось о необходимости распространения знания истории, как отечественной, так и зарубежной. При Московском и Ленинградском университетах восстанавливались исторические факультеты, в свое время «за ненадобностью» упраздненные, были собраны профессора, преподаватели, большинство которых последние годы работали, как говорится, не по специальности. Осенью 1934 года на исторические факультеты было принято несколько сот студентов, введена аспирантура.

В этих неожиданных постановлениях были неясности, результат недостаточной продуманности или же слишком длительных схоластических раздумий. Некоторые положения давали повод для разнотолков. Открытая критика неясных или спорных пунктов, конечно, была исключена, — ведь постановление подписано самим Сталиным, а такие документы обсуждению не подлежали.

В постановлении, например, говорилось о «гражданской истории», о которой до того не слыхивали. Откуда взялась эта терминология? Предполагалось, что «гражданская история» противопоставлялась военной. Однако позднее ларчик раскрылся. С большой точностью определили (Я.С.Лурье и другие), что во введении термина «гражданская история» аукнулось семинарское образование Сталина, дальше которого он, как известно, не пошел. В программах же духовных семинарий в отличие от истории церковной — ведущей дисциплины — существовала история гражданская, т.е. обычная история. В семинарии это разделение имело смысл, было оправдано. В 1934 году это звучало довольно-таки нелепо. Конечно, термин этот был подхвачен, всюду употреблялся до тех пор, пока (уже в послесталинское время) не исчез.

Был еще «глубокомысленный» схоластический пункт в постановлении об исторической науке: в нем решительно заявлялось, что говорить о «старом порядке», «старом режиме» в дореволюционной Франции нельзя, так как, мол, после Октября 1917 года все буржуазные режимы, по сравнению с советским, старые и их можно называть «старыми порядками». Естественно, пользоваться этим давно установившимся, общепринятым понятием запрещалось, чтобы не вносить путаницы.

На подобном же основании запрещено было именовать Великую французскую революцию Великой, ибо есть только одна Великая революция — Октябрьская. И, хотя по прямому смыслу этого пункта можно было бы говорить (что было бы оправдано) о Великой буржуазной французской революции, из-за понятной боязни, как бы чего не вышло, все последующие годы говорили и писали о «буржуазной революции во Франции в конце XVIII века». Следует напомнить, что нарушение постулатов, установленных самим Сталиным, действительно могло привести к серьезным последствиям, выходящим за рамки научного спора, а потому все проявляли сверхосторожность.

Так или иначе, но с 1934 года историческое образование в Советском Союзе оживилось. Правда, на пути его развития встречались трудности. Не было, например, учебников ни по истории России, ни по всеобщей. В ходу были старые пособия, сохранившиеся с дореволюционного времени или с двадцатых годов, вроде учебника по новейшей истории (она тогда начиналась с Великой французской революции) Лукина (Антонова). Чуть позднее появились двухтомный учебник новой истории Ц.Фридлянда и краткий — Моносова, вышла в свет хрестоматия по новой истории (Лукина и Далина) и некоторые другие пособия. По истории СССР появились книжки Ванага, Томсинского. Выпускались краткие конспекты лекций, методички, преимущественно для партшкол. Но все эти издания выходили небольшими тиражами, вскоре их, вслед за авторами, изъяли из обращения, они были запрещены, сделались библиографической редкостью и даже уликой не только против их авторов, но и тех, у кого находили эту запретную литературу.

Новые учебники (я имею в виду, прежде всего, западную историю) рождались медленно, в муках, и впервые появились лишь незадолго до войны.

Естественно, при таких обстоятельствах чрезвычайно возросло значение лекций, и они, как и записи этих лекций, стали играть важнейшую роль для студентов.

Историческому факультету Ленинградского университета отвели старинное торговое здание так называемых «Козухинских артелей», по Менделеевской (прежде Университетской) линии Васильевского острова. Через год-другой здание надстроили, существенно исказив строгую старую архитектуру.

Я поступил в аспирантуру исторического факультета в 1935 году, на втором году его существования. Экзамен был не слишком строгий, принимали его профессора И.М.Гревс, Б.Д.Греков, В.В.Струве и другие при непременном присутствии помощника декана, — его точнее следовало бы именовать постоянным помощником — Бориса Модестовича Боровского, «Бормота», как его прозвали студенты.

Аспирантура 1934—1935 годов была весьма многочисленной, а по своему составу интересной, хотя попадались довольно серые личности. Учиться тогда было у кого, при этом я имею в виду не только старых, маститых профессоров, но и многих молодых ученых.

В первый год существования истфака его преподавательский состав был довольно пестрым. Профессора старой школы, «буржуазные» ученые — и рядом с ними питомцы Института Красной профессуры и ГАИМК'а (Института археологии и истории материальной культуры). Последние преобладали, задавали тон. К их числу принадлежал и первый декан факультета Г.С.Зайдель. Были также профессора, сложившиеся еще до революции, но заблаговременно примкнувшие к новому направлению. Они работали в том же ГАИМК'е или в Комакадемии и стояли на «марксистских» позициях (например Б.Д.Греков, Н.Н.Розенталь и другие).

Когда я поступил в аспирантуру, уже прогремел выстрел 1 декабря 1934 года и прошел так называемый «кировский набор»: были арестованы и высланы не только тысячи «дворян», но в эту «компанию» попали и многие марксистские профессора, большей частью так и не вернувшиеся. Коммунистическая академия была разгромлена, что резонировало и в университете, на истфаке, где были арестованы С.Г.Томсинский, Н.И.Ульянов и другие, погиб М.С.Годес.*

Исчез и декан Г.С.Зайдель. С этого времени началась «деканская чехарда», деканы появлялись, затем быстро превращались во «врагов народа» и исчезали, чтобы смениться новой фигурой, которую ждала та же судьба, что для бывшего латышского стрелка Дрезена, что для барственного С.М.Дубровского.

Конечно, трудно вспомнить всех преподававших на историческом факультете в годы моего аспирантства, но ряд лиц, как-то выделявшихся, запомнил. На кафедре археологии популярностью у студентов пользовался профессор В.И.Равдоникас — личность талантливая и своеобразная.

Самый солидный состав был, пожалуй, на кафедре истории древнего мира, которая тогда объединяла не только античников, но и историков древнего Востока (им занимался академик В.В.Струве). Бесспорно, наиболее выдающимся античником был Соломон Яковлевич Лурье, широко знали Ивана Ивановича Толстого, а из представителей нового поколения студенты как лектора любили Сергея Ивановича Ковалева, читавшего весьма живо и не менее конъюнктурно.

На кафедре истории средних веков выделялись старик Иван Михайлович Гревс, Ольга Антоновна Добиаш-Рождественская, тогда уже член-корреспондент Академии наук. Начинал свою карьеру медиевиста Осип Львович Вайнштейн (до переезда из Одессы в Ленинград он занимался новой историей). Еще на вторых ролях подвизался на кафедре Матвей Александрович Гуковский, а Византией занимался Митрофан Васильевич Левченко, — вскоре была создана отдельная кафедра истории Византии, которую он возглавил.

Естественно, что мне более знакомой была кафедра новой истории, аспирантом которой я числился. Заведывал кафедрой профессор Александр Иванович Молок, обладавший большим запасом фактических знаний по своему предмету (особенно истории Франции XIX века) при довольно ограниченном кругозоре.

Звездой кафедры безусловно был Евгений Викторович Тарле, недавно приехавший из Алма-Аты, из ссылки и ставший профессором исторического факультета. Ему еще не вернули звание академика, которого он был лишен.

Со стороны особо бдительных представителей администрации и не менее бдительных борцов за чистоту марксизма, вроде замдекана Горынина; Е.В.Тарле подвергался разным унизительным проверкам, придиркам как буржуазный ученый и недавний ссыльный. Однако Фортуна вскоре его снова вознесла, и произошло это тогда, когда, казалось, над всей его деятельностью, а возможно, и жизнью, нависла грозная опасность. Я имею в виду то, что случилось с Евгением Викторовичем в связи с его книгой о Наполеоне. В 1936 году Е.В.Тарле написал биографию императора Наполеона I (это был один из первых выпусков серии «Жизнь замечательных людей»). Предисловие к книге написал Карл Радек. Книга вызвала большой интерес читателей и быстро разошлась. Хотя серьезных рецензий на книгу еще не появлялось, но было ясно, что отношение к ней критиков доброжелательное. Вполне понятно, что в центре изложения был император французов Наполеон, образ которого написан был ярко, талантливо. И хотя автор был увлечен своим героем, никто не находил, что он его идеализировал. Никто также не говорил, что события времен Наполеона даны в книге необъективно или что умалялось значение великой победы России в 1812 году.

Вдруг разразилась гроза.

11 июня 1937 года, в пятницу, как обычно, пришли московские газеты за 10 июня. Тогда они еще не печатались одновременно в Ленинграде, а доставлялись на следующий день. В центральной «Правде» и в «Известиях» в один и тот же день напечатаны были разгромные статьи о книге Е.В.Тарле «Наполеон». Автором статьи в «Правде» был Ф.Константинов, а в «Известиях», по странному совпадению, против «Наполеона» выступил некий Д.Кутузов. В статьях говорилось о «двурушничестве» и «вредительской деятельности» автора, о том, что такие люди, как Тарле «сеют контрреволюцию, путем умелой подтасовки фактов и соответствующего их освещения»... «Книга Тарле — писал Константинов — яркий образец такой враждебной вылазки». И далее в том же ключе. Попутно упоминалось об осужденных по недавнему процессу Радеке (написавшего предисловие) и Н.И.Бухарине (хвалившего Тарле). Не забыты были и «японо-немецко-троцкистские вредители», которые, мол, ссылались на опыт Наполеона. И «вот эту-то бандитскую концепцию пытается "обосновать" Тарле» — заключает рецензент «Правды». В таком же роде, разве что несколько сдержанней, — все-таки правительственная газета, — писали «Известия». Д.Кутузов распространялся о порочных взглядах Радека, усвоенных автором биографии Наполеона, и об апологии императора французов в книге. Особенно «возмущало» Кутузова, что книга, в которой Тарле преклоняется перед Наполеоном, вышла, когда страна собирается отметить 125-ю годовщину победы русского народа в Отечественной войне 1812-го года.

Что в 1937 году означало появление подобных статей, было ясно даже младенцу. Казалось, судьба Евгения Викторовича Тарле предрешена.

Сразу же после ознакомления с антитарлевскими статьями в газетах были приняты обычные тогда предварительные меры — ритуал уже хорошо отработали, накопился большой практический опыт. Назначена была, как тогда говорили, «проработка» нового «врага народа». Шел конец недели (пятница), занятий на факультете не было (июнь), многие преподаватели, не занятые на экзаменах, уехали за город. Все же заседание кафедры новой истории, членом которой был профессор Е.В.Тарле, назначили на начало следующей недели. Экзекуцию далее должно было завершить факультетское собрание. Говорят, что Евгений Викторович, к счастью, был на даче и не успел прочитать газет с разгромными статьями.

Ни у кого не было сомнений, что над всей деятельностью и жизнью Евгения Викторовича Тарле нависла грозная, казалось, неотвратимая, опасность, И вдруг совершилось «чудо». Еще не успела развернуться кампания против Тарле, когда в субботу 12 июня в Ленинград пришли газеты за 11-е число, В «Правде» и в «Известиях» снова одновременно появились две коротенькие редакционные заметки, идентичного содержания. Статьи Константинова и Кутузова ими, так сказать, дезавуировались, напечатание их признавалось ошибочным. Книга Тарле объявлялась самой лучшей и близкой к истине биографией Наполеона. Вероятно, впервые центральная «Правда» признавалась з своей ошибке — обычно эта газета не извиняется. Тогда шутили, — конечно, не очень громогласно, — что обе «редакционные заметки» написаны с грузинским акцентом. Понятно было, что книга Тарле понравилась Самому.

Всякие собрания по этому поводу были отменены, и о них больше не заикались. Началось возвышение В.В. Тарле. Скоро он снова становится академиком, так же тихо и незаметно, как несколько лет назад перестал им быть,

Рассказывали, что скоропалительное ч. одновременное появление в двух ведущих газетах статей против «Наполеона» произошло потому, что неверно были поняты слова Сталина, Прочитав книгу о Наполеоне, которая ему понравилась, Сталин будто бы сказал приближенным: «Надо заняться профессором Тарле», не имея при этом в виду ничего худого. Но в 1937 году «заняться» понималось однозначно: разгромить, уничтожить. К счастью, конец оказался благополучным. А ведь вождь мог и опоздать или раздумать реагировать на статьи, — слишком много было подобных дел.

По истории международных отношений в новое время занятия вел Николай Павлович Полетика. Это сделалось его специальностью сравнительно недавно, чему способствовала ранее изданная им книжка «Сараевское убийство». В период гонений на исторические науки и закрытия исторических факультетов, замены в средней школе истории обществоведением, Н.П.Полетика занимался различными проблемами, в частности, историей гражданской авиации, экономическими вопросами и т.д.

Н.П.Полетика принадлежал к старинной дворянской фамилии (его украинской ветви), Такое социальное происхождение могло тогда привести к печальным последствиям. Брат Николая Павловича, журналист, во второй половине тридцатых годов был арестован и погиб в лагере. Эта чаша минула Николая Павловича (возможно, в те годы, когда удары с особой силой обрушивались на партийные кадры, его спасла беспартийность), но мелких неприятностей выпадало достаточно.

Занятия экономикой, гражданской авиацией были у Полетики не от хорошей жизни и, понятно, когда восстановили исторический факультет, он поспешил перебраться туда, чтобы заняться всегда интересовавшими его внешнеполитическими проблемами. Он успешно занимался со студентами историей международных отношений, незадолго до войны выпустил обширное исследование, посвященное истории возникновения Первой мировой войны.
*

После 1945-го года, когда на некоторое время изучение истории международных отношений стало, можно сказать, всеобщим, на историческом факультете создана была специальная кафедра, которую возглавил Полетика. Однако в конце сороковых — начале пятидесятых годов на историческом фронте начались новые веяния, и Полетике пришлось оставить ленинградский университет. Несколько лет он работал в Минском университете, а в 70-е годы эмигрировал. Известно, что за границей Н.П.Полетика выпустил книгу воспоминаний об историческом факультете Ленинградского университета.

Непродолжительное время — он рано умер — вел занятия по истории Европы позднего средневековья и в начале нового времени Павел Павлович Щеголев (сын известного историка и пушкиниста П.Е.Щеголева). Молодой Щеголев не чуждался и других проблем, ему, например, принадлежала одна из первых в советской историографии биография Бабефа, а также книга о Франции в годы термидорианской реакции. Е.В.Тарле чрезвычайно враждебно относился к П.П.Щеголеву. Истоки этого отношения уходят в те времена, когда началось преследование Тарле, закончившееся его высылкой. Тогда были организованы «разоблачительные выступления», направленные против новоявленных «врагов народа на историческом фронте». В этой кампании принял участие и П.П.Щеголев, чего Тарле ему не простил и остался настолько к нему враждебен, что, вопреки своей обычной вежливости, именовал его (правда, в узком кругу) «Павлушкой», и когда тот умер, не пошел на его похороны.

Яков Михайлович Захер всегда занимался историей Великой Французской революции, особенно его интересовала группа «бешеных». Пожалуй, он был единственным советским историком, который серьезно исследовал этот вопрос. Обращался Я.М.Захер и к другим сторонам французской революции. Позднее, в трудное для себя время, он, под фамилией Михайлов, выпустил книгу по истории церкви в годы французской революции.

Изучению идей французских просветителей посвятил себя Петров. Он тоже был арестован, но уже в начале войны, и погиб в ленинградской тюрьме, должно быть, в блокаду, от голода, как и многие заключенные (поэт Хармс, например).

Своеобразной фигурой на кафедре был Василий Никитич Белановский, занимавшийся историей славянских стран. Очень неплохой, но ограниченный человек, всегда стоявший на сугубо партийных позициях и, как говорится, колебавшийся только вместе с генеральной линией (как, впрочем, и все). Он не был серьезным ученым, а лекции читал скорее громко, чем хорошо, при каждом удобном случае цитируя классиков. «Как сказал Маркс и в том числе Энгельс!» — одно из его выражений, подхваченное студентами.

Довольно сильный состав преподавателей истфака тридцатых годов не мог не сказаться на общем уровне обучения, достаточно высоком. В первые годы существования исторического факультета хорошо шла, — по сравнению с нынешним временем, — и работа всяческих кабинетов при кафедрах. Ведали этими кабинетами, как правило, люди, имеющие отношение к истории. Так, заведывавшая кабинетом новой истории Ксения Игнатьевна Раткевич была автором нескольких популярных книжек по истории Великой французской революции. Тогда у нее имелось довольно широкое право покупать для кабинета книги, различные пособия и т.п., и в кабинете скопилось много хорошей справочной литературы, монографий, альбомов, карт, схем и других изданий, так что в нем можно было заниматься, и не только студентам. К.И.Раткевич умерла во время ленинградской блокады. Лаборант кабинета новой истории Маргарита Николаевна Каменская, хотя и не являлась историком, но имела гуманитарное высшее образование и была глубоко интеллигентным человеком, я уже не говорю об ее доброжелательности к людям.

При других кафедрах кабинеты также были небольшими подручными творческими лабораториями, в которых можно было работать и студенту, и преподавателю. Но вернемся к тогдашним профессорам, доцентам.

На кафедре истории СССР заметными фигурами были академик Борис Дмитриевич Греков, профессора Михаил Дмитриевич Приселков, Анатолий Васильевич Предтеченский, Сигизмунд Натанович Валк и другие. Среди студентов вскоре стал пользоваться популярностью молодой Владимир Васильевич Мавродин, правда, уже тогда склонный к конъюнктурным выводам.



Историю СССР после 1917 года читала такая мрачная личность, как Николай Арсеньевич Корнатовский. Не любившие его студенты дали ему прозвище «корнач», звучащее, как «карнач» — караульный начальник.

Борис Дмитриевич Греков, стройный, моложавый, с первого взгляда производил впечатление интеллигентного человека. Это впечатление усиливалось тем, что на различных встречах, юбилеях, если была какая-то концертная программа, он играл на виолончели. Академиком Греков стал в 1934 году, т.е. довольно рано, за свои исследования по истории русского крестьянства. Однако он был не чужд конъюнктуры и чем дальше, тем черта эта становилась заметнее. Скорее именно эта линия его поведения, чем чисто научные достижения, доставили ему высокие посты в Академии наук, сталинские премии и многое другое. Стремление правильнее и побыстрее «откликнуться» привело его однажды к досадному конфузу, что, впрочем, не отразилось на его карьере. Я имею в виду слишком поспешно опубликованные страницы (в книге: Б.Греков и А.Якубовский, «Золотая орда»), на которых начало «татарского ига» на Руси было отнесено на два десятилетия вперед, к 1257 году. Эта новация возникла в связи с тем, что в своей работе «Тайная дипломатия» (она не была издана, а по рукам ходил машинописный экземпляр) Карл Маркс назвал год 1257-й годом установления «монгольского ига». Это противоречило давно установленной исторической дате — 1237-39 годы. Но почему же от этой даты отказался основоположник научного социализма? Быстро возникла «концепция»: Маркс, мол, считал началом «монгольского ига» не завоевание татарами Руси, а время, когда была проведена татарами первая перепись для упорядочения взимания дани. И все это, со ссылкой на Маркса, быстро было введено в книгу для всеобщего сведения. Увы, вскоре выяснилось, что новая дата в рукописи «Тайной дипломатии» была ошибкой машинистки. Скороспелая «концепция» рухнула.

Свои лекции Греков читал без блеска, хотя последующим поколениям студентов, менее избалованным, он нравился.

Крупным ученым (на кафедре истории СССР) был М.Д.Приселков. Незадолго до возобновления своей деятельности на историческом факультете он отбыл несколько лет в лагере (в связи с так называемым «академическим делом»), что, конечно, оставило на нем след.

Великолепным знатоком исторических источников был Сигизмунд Натанович Валк, ученик Лаппо-Данилевского, за приверженность к которому не раз подвергался нареканиям. С.Н.Валк не создан был для чтения лекций в больших аудиториях и даже на семинарских занятиях с десятком-другим студентов его порой трудно было слушать. Слова, которые он произносил негромко и быстро, казалось, частью застревали в его слившихся в какой-то волосяной комок усах и бородке. Знал С.Н.Валк бесконечно много, что часто проявлялось в совершенно неожиданных ситуациях. На его шестидесятилетии в 1947 г. — оно торжественно отмечалось в самой крупной аудитории истфака — пришло множество людей, читались десятки адресов, телеграмм, преподносились подарки... Были дары и от исторического архива, который долгие годы пользовался консультациями юбиляра. Представитель архива передал Валку в дар грамоту польского короля Сигизмунда. Пока звучало приветственное слово, Сигизмунд Натанович поводил по строкам документа носом — он был чрезвычайно близорук — потом попросил слова и под общий смех заявил, что грамота не того короля и не того года... За несколько минут он ее точно атрибуировал.

С.Н.Валк любил музыку, и его можно было встретить в очереди за билетами в филармонию. Он издавна собирал произведения русской живописи, составив весьма ценную коллекцию, которую завещал своей ученице, ухаживавшей в последние годы за ним, одиноким человеком. Погруженный в прошлое, Валк был далек оттого, что у нас называется общественной деятельностью. Но эпоха отразилась и на нем, и трудно сказать, чем движимый, он иногда совершал поступки недостаточно оправданные и продуманные, вернее всего, диктуемые боязнью чего-то — реминисценция сталинского времени. Так, в шестидесятые годы он, например, на ученом совете факультета подал свой голос за исключение молодого талантливого преподавателя и тем самым стал в один ряд с наиболее мрачными фигурами истфаковского ареопага.

К таким относился уже упоминавшийся Николай Арсентьевич Корнатовский. В первые годы он был одним из немногих членов партии на историческом факультете. Читал он, конечно, послеоктябрьскую историю нашей родины, читал скучно, начетнически, с цифровыми подробностями и бесконечными цитатами из классиков марксизма-ленинизма-сталинизма, а в ответах требовал их буквального воспроизведения. Уровень начетнических знаний Корнатовского может характеризовать следующий эпизод. В актовом зале университета должна быть его лекция. Зал полон. Входит Корнатовский, подымается на кафедру, извлекает из портфеля бумаги, конспекты, кладет их перед собой и... на несколько мгновений замирает. Затем обращается к слушателям: «Товарищи! Лекции сегодня не будет. Я по ошибке захватил портфель сына!..»

Но все эти педагогические экзерциции Корнатовского были не столь уж важны. Главное, что Корнатовский энергично боролся за генеральную линию партии, последовательно изменяясь вместе с нею. Своими недоверчивыми, пронзительными глазами он вглядывался в собеседника, как в обвиняемого, и везде искал крамолы. Выступления его были опасны, особенно во второй половине 30-х годов, когда начался «большой террор». Каждая новая кампания выдвигала своим ведущим оратором Корнатовского. Так было и после войны, когда началась борьба с так называемым космополитизмом. Студенты мрачно острили: такого человека надо четвертовать, но так как сделать этого нельзя — у Корнатовского не было одной ноги — то придется его третировать.

Подвиги «корнача» все же не помогли, и в начале 50-х годов, во время пресловутого «лениградского дела», он был арестован и несколько лет провел в лагере, возвратившись оттуда после смерти Сталина. Вернулся ничего не забывшим и ничему не научившимся, разве только в лекциях уже не приводил выдержек из творений «величайшего вождя всех времен и народов».

Владимир Васильевич Мавродин начал свою педагогическую карьеру и научную деятельность молодым человеком. Сфера его ученых интересов — Древняя Русь. Он рано стал доктором наук. Читал он с успехом, и студенты первых лет истфака любили его лекции, особенно первокурсники. Его быстрая речь, правда, порою оснащалась разного рода «красивостями» — следствие недостаточного вкуса. В.В.Мавродин был также плодовитым автором, много писал, большей частью откликаясь на различные юбилейные даты, и чрезвычайно чутко реагировал на конъюнктурные изменения (он был, конечно, не одинок), не боясь противоречить самому себе. Эта сторона его творчества нашла однажды отражение в забавной пародии, поставленной студентами, когда отмечалось тридцатилетие истфака. На сцену выходили варяги — Рюрик, Синеус и Трувор и рассуждали, полные недоумения: «Были мы или не были? Приходили мы на Русь или не приходили?!» Рюрик говорит о призвании варягов, ссылаясь на Мавродина. Синеус отрицает это призвание, ссылаясь на того же автора, который в своем отношении к «норманской теории» колебался в зависимости от соответствующих указаний.

В.В.Мавродин так долго заведывал кафедрой истории СССР и столь долгое время был деканом факультета, что эти его должности стали казаться пожизненными. Непродолжительный перерыв возник во время того же «лениградского дела»; Мавродин тоже пострадал, правда, не очень сурово. Его отставили от всех должностей, и он вынужден был уйти из университета. Некоторое время он читал лекции в Петрозаводске. Были тогда у него неприятности и по партийной линии. Но все это быстро минуло, и после смерти Сталина Мавродин вернулся на факультет и занял свои места на кафедре и в деканате. Он продолжал читать лекции, но читал все хуже и хуже. Сказывался и какой-то дефект речи — он торопился, глотал слова, и слушатели многое не улавливали. Ряд лет продолжалось его процветание, он даже съездил в Соединенные Штаты, но в конце концов был вынужден из деканата уйти, оставшись руководителем кафедры истории СССР, и покинул ее только после тяжелой болезни.

В тридцатые годы на кафедре истории СССР был молодой преподаватель и ученый Николай Иванович Ульянов. Своим внешним обликом он чем-то напоминал Есенина. Открытое лицо, светлые волосы, падающие на лоб, ясные глаза. Сферой его научных интересов была феодальная Русь. Встречая его на факультете или дома на 3-й линии Васильевского острова — я был у него несколько раз — никто не мог предполагать, что ему готовит судьба. Вначале шло обычным для тех лет порядком: его арестовали (тогда это со многими случалось) и он исчез бесследно... Прошло почти три десятилетия, и неожиданно стало известно, что Ульянов жив. Принес эту новость В.В.Мавродин, вернувшись из США, куда он ездил в командировку в Гарвардский университет. Там после одного из докладов к нему подошел немолодой человек, «Не узнаете меня, Владимир Васильевич?» — спросил он и на недоуменный взгляд Мавродина, сказал: «Я — Ульянов»... И рассказал удивительную историю своей жизни.

После ареста он получил — без суда — пять лет лагеря, по тем временам срок ничтожный. Когда началась война, он уже отсидел большую часть срока. Как многие лагерники, — вероятно, подав соответствующее заявление, — был освобожден и отправлен на фронт в штрафной батальон. Его ранило и он попал в плен. Еще до того, как переправили в лагерь для военнопленных, ему удалось бежать. Он прошел пешком всю Украину, стремясь добраться до городка, куда, как он знал, в 1941 году на лето уехали из Ленинграда его жена и ребенок. По дороге его снова схватили, и до конца войны он пробыл в немецком лагере, расположенном на территории Западной Германии. Война закончилась. Началась репатриация. Несмотря на то, что один из советских офицеров, беседовавший с ним, по секрету предостерегал его от возвращения, Ульянов колебался. Как-то, задумавшись, брел он по улице того немецкого городка, откуда должен был быть отправлен на родину. И... лицом к лицу столкнулся со своей женой. Во время войны она была угнана на работу в Германский Рейх и очутилась в том же городе. От нее он узнал, что их ребенок умер, что родители, конечно, погибли в блокированном Ленинграде. Ульянов и его жена остались в Германии. Вскоре они переехали в Алжир, где перебивались случайными заработками; Ульянов даже писал детективные романы для дешевых изданий. Ему удалось связаться с профессором Вернадским, жившим в США и работавшим в Йельском университете. Некоторое время спустя Вернадский вызвал Ульянова, тот уехал в Америку и с тех пор работает в Йельском университете. Узнав о приезде в Гарвард Мавродина, он встретился с ним. В.В.Мавродину интересна была эта встреча, и в то же время он опасался ее, а потому рассказывал о ней с осторожностью и не всем.

Академик Василий Васильевич Струве был полный, с какой-то уменьшавшей рост округлой фигурой, такими же округлыми жестами небольших, коротких ручек и со ставшим привычным обращением: «голубчик». Студенты считали его воплощенной добротой. Ходили рассказы о том, как легко было у него экзаменоваться. «Скажите, голубчик, между кем и кем были греко-персидские войны?! — якобы спрашивает Василий Васильевич. Молчание. «Ну, между гре...» — «ками» заканчивает студент. «И перса...» «ми» заключает экзаменуемый. «Ну, вот видите, голубчик, вы же хорошо знаете».

Конечно, Струве в общем был человеком мягким, отзывчивым и даже, можно сказать, добрым, если... если это только не относилось к той науке, которой он занимается. Здесь он был устрашающе ревнив и способен ко всяким акциям. Он, например, узнав, что С.Я.Лурье, талантливейший ученый-античник, стал заниматься вопросами Древнего Египта, специально просил его не вторгаться в эту область. В.В.Струве долго не давал хода диссертации (о шумерах) молодого талантливого ученого И.М.Дьяконова, задержав почти на пять лет его защиту. На диссертацию И.М.Дьяконова Струве написал огромный отзыв, чуть ли не такого же размера как сама рецензируемая работа. И, по словам Дьяконова, когда все же пришлось допустить диссертацию к защите, В.В.Струве потребовал от него, чтобы в течение пяти лет он не совался в его огород. Существует также рассказ, что, став академиком, Струве сказал: «Больше никому не буду делать гадости».

Но вне сферы своих ученых интересов В.В.Струве был человек благожелательный. Знаю это по собственному опыту: он легко дал мне, арестованному, отличную характеристику и поручительство, когда его об этом попросили. А в то время — 1949-й год — это был не совсем обычный шаг, очень многие опасались подобных действий. Например, Б.Д.Греков не откликнулся на подобную просьбу.

Держась в стороне от излишней общественной активности, В.В.Струве все же внимательно следил за конъюнктурой и, если нужно было, быстро откликался в правильном направлении. Ходил рассказ о том, как 1 августа 1914 года утром из дома на 15-й линии Васильевского острова вышел Вильгельм Вильгельмович Струве, а через несколько часов в дом на 15-й линии вернулся Василий Васильевич Струве.

В своей области, египтологии, В.В.Струве считался крупным ученым. Он всегда очень много работал. Работа была его жизнью, и он страдал, когда обстоятельства отрывали его от стола, что в те годы было частым явлением. Помню, как после очередного собрания (в 1949 году, в разгар борьбы с так называемым космополитизмом), которое происходило в огромном зале бывшего Первого кадетского корпуса (туда влезли все факультеты), мы, возвращаясь, шли по Университетской набережной по направлению к Дворцовому мосту. Несколько раз, обращаясь ко мне, Василий Васильевич, разведя свои ручки, приговаривал: «Вот. голубчик, два часа сотрясали воздух! А работать-то когда, голубчик!?»

Умирал В.В.Струве тяжело, перенес несколько операций, ампутаций, которые ненадолго поддержали его жизнь.

Наиболее талантливым ученым по кафедре истории древнего мира, как я уже упоминал, был, конечно, Соломон Яковлевич Лурье. Человек разносторонний, достигавший успеха во всем за что бы ни брался: он был доктором исторических наук, доктором филологических наук по классической филологии и, наконец, получил ученую степень по математике, которой занялся, когда исторический факультет закрыли и применить свои специальные знания — античность — ему было негде. Соломон Яковлевич прекрасно знал поэзию, особенно А.С.Пушкина, всем интересовался, следил за современными событиями. Любил шутку, не всегда благовоспитанную, розыгрыши, веселясь при этом, как ребенок, сам писал шутливые стихи. Он был неутомимым ходоком. Приезжая куда-нибудь, летом ли, зимой, он обязательно обходил окрестности, делая десятки километров. Его страсть к пешим путешествиям однажды едва не обошлась ему дорого. Соломон Яковлевич отдыхал на Кавказе и, верный себе, отправился в длительное пешее путешествие и, пройдя перевал, вышел к озеру Рица. Вышел с той стороны, с какой обычно никто не появлялся. Район Рицы строго охранялся: на озере была дача Сталина. Для тех, кто жил в те времена, этого упоминания достаточно, чтобы понять обстановку. Помнится, ехали мы из Хосты на Рицу обычным экскурсионным маршрутом. Автобус катил по ухоженной дороге, над которой нависали высокие скалы. Было пустынно, казалось, наш автобус одинок. Но, когда возле небольшого упавшего со скалы камня автобус наш остановился... вдруг около нас появилось два человека в военной форме, в сине-красных фуражках ГПУ. Они возникли, словно мифические спарты из камней, брошенных Кадмом. Стало ясно, что по всей трассе сидят в каких-то укрытиях люди, у которых «половина шапка синий, половина красный». На самом озере Рица, стоило только отойти чуть в сторону от ресторана-гостиницы (почему-то построенных так, что здания загораживали живописный вид, прежде открывавшийся при подъезде к озеру), как невесть откуда вырастала фигура в той же форме: «Гражданин! Дальше нельзя!»

И вот сюда, в сверхохраняемое место, из-за гор вышел Соломон Яковлевич и спокойно стал двигаться дальше. Он появился, так сказать, с тыла, с той трудно проходимой горной стороны, откуда охрана не ждала сюрпризов и, следовательно, ослабила бдительность. Нарушителя, конечно, задержали, правда, не сразу. Охрана была взволнована, ее испугал не столько Лурье, сколько возможные последствия такого упущения, боялись за себя. Словом, еще до подхода к даче Сталина, в сторону которой безмятежно направлялся Соломон Яковлевич, он был схвачен. Кто такой? Откуда? Зачем? Куда?! Везде ведь мерещились заговоры, покушения... Выяснив и, по-видимому, в своих же интересах, не желая раздувать инцидент, отпустили: «Идите, профессор, и больше так не делайте...»

Любовь к пешим странствиям еще раз привела к инциденту, на этот раз менее опасному. Живя на Карельском перешейке (близ Ленинграда) в университетском доме отдыха, Соломон Яковлевич, как всегда, отправился бродить по окрес


Дата регистрации: 19.08.2007
Комментарии:
0
Просмотров 43
Коллеги 0
Подписаны 0
Сказали спасибо 0
Сказать спасибо
footer logo © Образ–Центр, 2018. 12+