Личный кабинет
Дневники

По грибы в Америке

Александр Генис

Есть страны морские, есть степные, есть горные. Во всех этих краях взор человека ничем не стеснен - его ограничивает только горизонт. Россия относится к странам лесным, в которых поле зрения всегда ограничено. В лесной стране мы живем в утробе природы, внутри чего-то перепутанного и сложного, там, где природа сама гасит наш взгляд и смотреть можно только под ноги. И что же мы видим, опустив очи долу? Грибы. Другими словами, в лесной стране сбор грибов - естественное времяпрепровождение. И какое!

Дальше
70 лет назад в 1941 году, в издательстве Джеймса Лафлина ''New Directions'' вышел первый англоязычный роман Владимира Набокова ''Подлинная жизнь Себастьяна Найта''. Об этой книге – Борис Парамонов.

http://www.svobodanews.ru/content/transcript/24314146.html
24.08.2011, 18:59
Борис Бим-Бад

Человек как целое и тайна

Угол для трубача



22.08.2011

Ольга Балла-Гертман

Виктор Каган. Искусство жить: Человек в зеркале психотерапии. – М.: Альпина нон-фикшн; Смысл, 2010. – 420 с.

Читать здесь: http://www.svobodanews.ru/content/blog/24303725.html
23.08.2011, 08:35
Борис Бим-Бад

Китайская жемчужина

Александр Генис: "Китайский сад делает всякую иллюзию действительной. Он являет собой то, чего быть не может: земной рай. Ученый китаец, не признавая трансцендентного измерения, считал раем свой сад и не искал другого. Молча, как четыре времени года, такой сад учит нас своей мудрости: сохранять безмятежность сердца, углублять чувства, быть покойным, как водное зеркало, чтобы и в нас могла отразиться беспредельная синева неба. Из такого сада, как из загробного царства, нет выхода - в его ворота входит один человек, а выходит другой."

Читать подробно
19.08.2011, 11:47
Борис Бим-Бад

Письмо к Преображению

2011-08-19
Добавить что-то к прошлогодней рассылке я не могу – год назад и без того пришлось снять сочинения Фулберта Шартрского – а менять выложенные в рассылке части из поразительного сочинения выдающегося современного английского, но – православного – композитора – Джона Тавенера – «Икона Света» я ни за что не хочу. Разные его сочинения я не раз выкладывал в своих последних рассылках. У Тавенера серьезные проблемы со здоровьем: еще в свои 30 с небольшим он перенес тяжелейший инсульт, а десятилетие спустя – операцию на сердце и пережил клиническую смерть. Но именно после всех этих испытаний его музыка приобрела новую, особую грубину, чистоту и силу. У меня никак не получается сделать о нем рассылку (он родился 28 января – в один день с Владимиром Соловьевым и моей дочерью).
Но я хочу сегодня, в день моего любимого праздника – Преображения Господня (кроме прочего: хоть и «по-старому», но – 6 августа) поздравить и Джона и пожелать ему здоровья и новых инспираций!
Еще в сегодняшней Преображенской рассылке – не удивляйтесь! – выкладываю – без комментариев, но – с особым, для меня важным смыслом лик – один только лик – Иисуса с леонардовской «Тайней вечери» - в уникальном разрешении – так вы не увидите его. даже если будете стоять живьем перед этой миланской фреской (вообще же – мой вам совет: всегда берите для таких случаев хороший дедовский морской бинокль, как это всегда делаю я).
Если вы всмотритесь в него, то, не смотря на ужасную сохранность, он должен поразить вас!
Кстати, знаете ли вы, что в этой фреске «себе на уме» Леонардо (кого-то он мне напоминает) – в самом вертикальном рисунке и горизонтальном ритме «движения» хлебов и рук (причастие ведь!) «записал ... музыку!
Выложить ее (целиком и в аутентичной записи) не могу, дабы не навлечь на себя преследования человека, выполнившего ее реконструкцию итальянского историка музыки Giovanni Maria Pala, который почему-то (чудак!) очень щепетильно следит за соблюдением своих авторских прав.
Она записана на СД, приложенном к его небольшой книжке: «La Musica Celata», которой у меня нету, но которая (на итальянском языке) есть, если кому интересно, на Амазоне:
http://www.amazon.co.uk/musica-celata-mistero-svelato-cinquencento/dp/886206005X
Но вы и сами можете выполнить реконструкцию этой - на 40 секунд - музыки (на наше счастье, Тавенер не пишет фрески!) по моей разметке (более точной, чем у Палы) на инвертированной (Леонардо был левша и писал справа налево) картинке (см. в приложении) – нужно только провести пять линеечек, на которые «посадить» мои черные точечки и угадать длительности отдельных нот и интервалов (подсказка - размер – 3\4) – по-моему, это гораздо интереснее, чем прочитать в книжке. Что получится, можете сверить с – фрагментом, маэстро, только фрагментом! – записи.
2010-08-19
Будучи микрокосмом или образом Божиим, мы должны продолжать дело небесного архитектора
Джон Тавенер
Творите в Свете, пока Свет с вами!
(не помню – кто)
На этот раз - шагнув от Фулберта Шартского через тысячелетие - рискну предложить вам (после Сорабджи вам уже ничто не страшно!) фрагмент (опять же – только небольшой фрагмент) сочинения современного английского композитора Джона Тавенера «Икона Света». И об этом сочинении – явно исихастком по духу (и написанном на греческий текст), и об его авторе нужно было бы сказать и особо. Но – не сегодня. А сегодня – в день чудесного праздника просто послушайте эту музыку, созвучную ему.
Свет – свет Преображения, фаворский свет – это ведь феномен – не визуальный – его может передавать и Музыка, которая - не в звуках.
Обнимаю всех вас и поздравляю.
2009
Друзья! Поздравляю всех вас с праздником Преображения Господня – одним из самых таинственных и близких мне праздников. В качестве подарка вам выкладываю три песнопения Фульберта Шартркого (Fulbert), жившего на рубеже первого тысячелетия - французского монаха, епископа шартрского, основателя знаменитой шартрской школы, богослова, философа, астролога, алхимика, математика, но также – удивительного музыканта. И пусть прямо эти песнопения и не связанны с сегодняшним днем, но по их духу, по их вести, передаваемой нам через тысячелетие – они так созвучны этому чудесному таинству преображения, по благодати открытому для каждого из нас.
Преображение
Свет, извне падающий на вещь, никак не затрагивающий ее самодостаточной, равной себе, в себе замкнутой, глухой и слепой – темной - природы
Свет, не размыкающий вещь, не открывающий ее со=бытию
Свет, не окликающий вещь окликанием, открывающим путь превращений, дорогу преображения
А кто-то ведь даже и камень мог так окликнуть
Свет, не «отпускающий» вещь в ее собственный хронотоп, где она – всегда впервые – могла бы стать «открытой» своему бытийному - со=бытийному – началу, где она могла бы установить себя вторым рождением
Свет, не дающий вещи «взять себя от того» в себе, что больше себя
Свет, не открывающий вещи пути «спасения в невидимом» (Рильке)
Свет, оставляющий вещь вещью среди вещей
Таков наш обычный – солнца ли, лампы ли – свет
Свет, не отверзающий и «не сеющий очи» … видимому!
Но: видеть – видящего!
Икона, стихотворение, музыка!
По сути, они – «трансформаторы света»! (Плугин о Рублеве, Седакова о Рембранте)
Окликанием вывести вещь в ее «открытое».
Позволить откликнуться откликом, выводящим в открытое, в «истину», в «а-летейю», в то в себе, что «больше себя»
Окликнуть окликанием, которое «себя стирает перед прямым предстоянием» самого Бытия=Со-бытия (Хайдеггер), - того, что «всегда еще не есть» (Ницше), что само себя - каждый раз здесь и сейчас впервые - целиком из ничего рождает (Декарт-Мераб)
А есть и такое
Возобновлять себя должен - подобно дзенской «пустоте» - и самый Свет
Как то, что для всего вступающего «в него» (а и он и, прежде всего, - он – не предшествует этому в себя вступанию - тут: от Декарта до Ицзин!) оказывается «тем, стоя где, все что «вступает» в него, себя - «эн-тел-эхически» - как от своего целого, «телоса», от своего Начала, «архэ» - устанавливает «от=» самого «Бытия=Со-бытия» (Другому)
Свет как трансцендентальный (то есть - бытийный, онто-логический) горизонт, «хронотоп» второго рождения - Вот что такое «Свет преображения», «фаворский свет»
«Видеть – видящего!»
Видеть можно только видящего, и, больше того – не просто видящего, но только того, кто - в самом акте «вос-приятия», по-нимания - при-веден («сеятелем очей») к видению
Приведен здесь-и-сейчас и на время этого приведения
Только того, кого я привожу к видению – внутри и через это приведение к видению – могу я видеть, только в событии ему и его про-зрению отверзается и мой глаз.
Пусть даже этим Другим будет бог!
И, даже – прежде всего! Как условие возможности всех иных случаев, которые суть только продолжение Дела бога, продолжение «перво-откровения», первого открывания глаза («глаза души», конечно) или отверзания уха.
Откровенье всегда - прежде всего, и быть может, даже: единственно - есть «от-крывание глаза» (уха). Все остальное – только «лестница», ступени, «камень», брошенный перед собой в пропасть, камертон, по которому брать тон или, лучше - «гайка на веревочке», брошенная в «зону», дабы по отклику идти.
И, опять - сами себя перед шагом стирающие ступени.Значит они, эти ступени, сами – не камни, не пред-находятся шагом.
Они – то декартово виртуальное небо неподвижных звезд когитального опыта, по которому выполняется «навигация» акта когито- трансцендентальный (интенциональный) его горизонт.
Не в «ветхом» теле вырастает новый глаз, но взращивается в самом Свете откровения, который не только обычным глазом (поскольку – не преднаходим, не извне приходит), но и в обычном смысле (как трансцендентальное, а не трансцендентное, как онтологическое, а не онтическое) -– не видим
Свет Преображения, фаворский свет как «Эн-эргия» - как случай «эн-тел-эхии» - есть случай «от - того, что само себя собой устанавливает - жизнью себя взятия»– внутри которого и открывается возможность «явить себя», о себе «свидетельствовать» Силе, которой свершается чудо
Свет Преображения есть то, что открывает возможность присутствия и действия в этом мире «силы», «от=» которой он сам берет свое бытийное начало. Есть «дверь» и что «за» ней.
Ренатус
[attachment=31733:davinci_music.mp3] [attachment=31738:John_TAV...of_Light.mp3]
02.08.2011, 18:51
Борис Бим-Бад

Крёстный отец контркультуры

Крёстный отец контркультуры



01.08.2011

Борис Парамонов

Александр Генис: В Калифорнии, в возрасте 77 лет скончался философ и социальный критик Тедор Розак. Автор множество книг, посвященных критике современного общества, он считался идеологом молодежной революции, ее теоретиком и пропагандистом. Считается, что именно он ввел в оборот термин ''контркультура'', без которого мы не можем понять историю Западного мира за последние полвека.
О Теодоре Розаке, его влиянии и наследстве, рассуждает Борис Парамонов.

Борис Парамонов: Конечно, Теодор Розак нашел важную тему, озвучил ее, ввел в культурный дискурс – вот эту самую тему о контркультуре. Дело не в том, что господствующая культура имеет свои лимиты и в чем-то (очень значительном) ограничивает человека, создает какие-то опасности создает. О недостатках, можно сказать пороках, индустриальной, технократической цивилизации много писали и до Розака, особенно философы Франкфуртской школы. Сам Розак находился под большим влиянием одного из этих философов – Герберта Маркузе, написавшего ''Одномерный человек'' и ''Эрос и цивилизация''. Но Маркузе – довольно сложное чтение, а Розак писал просто и понятно, отсюда его громадная популярность, пришедшая с выходом книги ''Создание контркультуры'' в 1969 году.

Александр Генис: Не зря его считают крестным отцом этой самой контркультуры. Не он первый ее открыл и описал, но именно он, как считают историки, дал ей революционное имя, под которое уже можно было подверстать самые разные социальные идеи, культурные движения, даже эксцентрические привычки.

Борис Парамонов: Да, само слово ''контркультура'' очень удачно было выбрано, это, что называется, саунд-байт. И мысль главная была тоже остро-завлекательная: молодежное движение шестидесятых годов – это не только секс, наркотики и рок-энд-ролл, но нечто большее. Вернее так: эти самые секс, наркотики и рок-энд-ролл и суть ни что иное, как альтернатива репрессивной культуре индустриального технократического общества. Фрейд говорил, что всякая культура репрессивна, она подавляет первичные инстинкты человека, и особенно это относится к современной, скажем так: буржуазной культуре. Фрейд считал это фундаментальным условием человеческого существования, по-другому – роком. Но Розак посчитал, что этот рок как раз и преодолевается рок-энд-ролом (простите этот невольный каламбур). Молодежное движение указало путь к раскрепощению человека, к выходу из репрессивной культуры. В общем-то, это даже не Маркузе с его противопоставлением эроса цивилизации, а самый настоящий Жан-Жак Руссо: назад к природе, к естественному человеку. Тема, как видим, не умирающая, а значит в чем-то и правомерная.

Александр Генис: Вопрос в том, что можно ли утверждать: на этот раз очередной вариант руссоизма что-то доказал, чего-то достиг? Другими словами, изменилось ли западное общество за те полвека, которые прошли от введения понятия и практики контркультуры?

Борис Парамонов: Думаю, что нет. А если изменилось, то в пустяках. Например, дресс-код переменился, стал более (или даже слишком) свободным. Перестали носить галстуки и обулись в пляжные тапочки флип-флоп.

Александр Генис: Ну, это мелочи! Хотя, надо признать, что такие разные люди, как Аксенов и Бродский, действительно считали, что именно стиль, моды, вкусы определяли сознание советского человека. И все же контркультура произвела перемены куда более глубокие. Разве нельзя сказать, что сексуальная революция как раз и была главным и, несомненно, в корне изменившим жизнь результатом?

Борис Парамонов: Как говорят в Одессе, вы будете смеяться, но настоящий толчок к сексуальной революции дала не контркультура шестидесятых с новым призывом ''назад к природе''. Такой толчок дала как раз технология – автомобиль, вошедший в народный быт в двадцатые годы (на первых порах в США). Молодые люди получили возможность выйти из постоянного контроля родителей и устраивать интересные пикнички на лужайках. И вот тут главная тема, возникающая вокруг того, что писал Теодор Розак. Вектор нынешнего культурного движения – не в разделе природы и культуры, а в их сочетании. Культивируются свободные нравы и всяческая сексуальность, но в то же время на удовлетворение первично-инстинктуальных потребностей работает как раз новейшая технология.

Александр Генис: Не понял, Вы хотите сказать, что луддиты конткркультуры на самом деле живут на иждивении у машины? Нельзя ли подробней?

Борис Парамонов: Можно. Вот уже этот сюжет об автомобиле как двигателе сексуального освобождения сюда относится как раз сюда. Но самый убедительный пример: освобождение сексуальности от деторождения, то есть подлинная сексуальная революция стала возможной как раз в силу ряда технологических новинок, в первую очередь от изобретения современных контрацептивов. Потом пришла очередь виагры. А теперь интернет с его громадными возможностями установления неформальных человеческих связей. А неформальных и значит контркультурных, ибо культура – всякая культура – строится на основе неких условностей, кондиций. Кондиции всегда формальны. А какие условности во всех этих чат-румах и фэйс-буках? Интернет радикально меняет сексуальные практики.
Вообще в связи с темами Розака я бы вспомнил одно русское имя, причем новейшее, - Виктора Пелевина. В его творчестве как раз и демонстрируется эта нынешняя нераздельность технологических практик со всякого рода мистикой, особенно восточной. Восточная философия, все эти дзены и буддизмы, в восприятии западного человека означает выход за пределы репрессирующей культуры, в неограниченное поле слияния с первоосновами бытия, хоть с Богом, хоть со зверем, причем оказывается, что это зачастую одно и то же. Как у Пелевина сказано в одном месте, соединение экстаза с абсолютом, когда под экстазом понимается известный наркотик, а под абсолютом еще более известная водка. И в тоже время у Пелевина, как ни у кого другого, сюжетно разрабатывается технологическая тематика. Он стал повторяться, но это и значит, что он напал на единственно правильную мысль. Как говорил Набоков: вечно летит та стрела, которая попала в цель.

Вывод отсюда следует тот, что человечество движется не альтернативами, а синтезами, что оно сразу идет по многим дорогам. А значит, легче будет найти выход из тупика. Или, как говорил еще один русский писатель Дмитрий Галковский, - это бесконечный тупик. Ей-богу, это интересней, чем Теодор Розак. Впрочем, он тоже однажды сказал, что истина открывается не в юности, а с возрастом.
02.08.2011, 11:29
Борис Бим-Бад

Освобождение от контекста

Расчищенное пространство: Освобождение от контекста



Ольга Балла-Гертман

01.08.2011

Ирина Роднянская. Мысли о поэзии в нулевые годы. - М.: Русский Гулливер / Центр современной литературы, 2010. – 134 с.

Заглавие небольшого сборника известного критика и литературоведа Ирины Роднянской (книга, кстати, открывает собой новую серию "Русского Гулливера", которую руководитель проекта Вадим Месяц на её презентации несколько месяцев назад условно обозначил, раздразнив наше читательское любопытство, как "Гуманитарные исследования") может, пожалуй, поначалу ввести в некоторое заблуждение. Нет, это не о поэзии "нулевых" годов – как хочется думать сразу же при взгляде на обложку. Тем более, что далеко не все герои книги – поэты именно этого десятилетия.

Есть, конечно, и такие: писавшие и издававшиеся в двухтысячных давние, "долговременные" герои Роднянской Олег Чухонцев и Олеся Николаева; открытый широкой читательской аудиторией, включая и автора книги, именно в этом десятилетии (и, кажется, уверенно вошедший в число важных для Роднянской поэтов) Борис Херсонский; издавший свой второй поэтический сборник в эти же годы, после пятнадцатилетнего перерыва, Владимир Губайловский. Важным для автора участникам поэтического процесса двухтысячных посвящена первая часть сборника. (Если попробовать предложить короткую, оперативную формулировку того, что этих, вполне разных, людей друг с другом объединяет, я бы рискнула сказать, что всё это – поэты с "вертикальным" мышлением, рассматривающие условия человеческого существования как бы "сквозь" историю, - в ней, но сквозь неё, навылет - в его коренных структурах, - для которых поэтический опыт становится разновидностью религиозного, то есть – озабоченного, встревоженного надрациональными истоками бытия, - причём, что особенно интересно, независимо от того, верующие ли они в традиционном понимании этого слова или нет. В этом смысле видится примечательным, на мой взгляд очень точное, наблюдение Роднянской над поэзией Бориса Херсонского: это, говорит она, "плод верующего сознания, открытого для неверия".)

Во второй его части, однако, мы обнаружим героев совсем иных эпох: изданного в середине нулевых, но писавшего и умершего гораздо раньше Георгия Оболдуева - и самого Александра Сергеевича, человека всех русских времён. Тут-то и становится понятным, что на самом деле акцент в заглавии должен делаться в другом месте: на слове "мысли".

Книга - о том, какие возможности для мышления о поэзии открывались "изнутри" нулевых годов, с какими запросами мыслимо к ней в это время обращаться, какое звучание приобрели в воздухе этого времени так называемые "вечные", то есть - традиционно обращаемые к ней как читающими, так и пишущими - вопросы. О том, как читалась и писалась поэзия (поэзия как таковая, поэзия вообще – на разных, из разных контекстов взятых материалах) в только что миновавшую историческую эпоху (как она пишется и читается теперь, в свеженаступившие десятые, мы сможем сказать много позже – по-настоящему продуктивно о качестве культурной эпохи можно говорить всё-таки только в прошедшем времени). Как виделась поэзия под теми углами зрения, которые задавались характерными для первого десятилетия века конфигурациями опыта. В каком-то смысле можно сказать, что перед нами – ещё одна попытка отчёта в прожитом времени, подведения итогов "нулевых", которое чувствовалось такой важной задачей в недавнем конце 2010-го. По существу, конечно, такая задача никогда не может быть выполнена окончательно, но мы сейчас не об этом. (Не забудем также, что – как предупреждает нас автор с первых же строк предисловия – речь в сборнике всякий раз идёт, и принципиально, об "остро личном" прочтении анализируемых здесь текстов. Поэтому, по существу, в книге нам демонстрируются те, лично значимые, возможности и направления прочтения поэзии, которые были открыты или подтверждены для себя в двухтысячные самими автором.)

Рискну предположить, что составившие сборник тексты – не вполне критика и не только литературоведение. Тут происходит всё-таки (и) нечто другое: мышление на материале литературы и посредством литературоведческого инструментария – о вещах, многократно их превосходящих. Разговор не столько о выделке слов, о, как называет это сама Роднянская, "инструментах стихописания" (хотя об этом тут тоже есть), сколько о (выговоренном в этих словах) уделе человеческом и об антропологических константах: жизни, смерти, вере и неверии, возможном и невозможном, об отношениях с трансцендентным.

Какое же мышление о поэзии видится автору созревшим к "нулевым" годам? На понимание этого особенно наводят, по-моему, два высказывания автора, поясняющей, чем ей интересны её герои.

Первое – о стихах Владимира Губайловского. "Один из признаков <…> расчищенного поэтического пространства, - пишет она, имея в виду под "расчищенностью", вслед за Натальей Ивановой, освобождённость его от сиюминутных идеологий, - это, в книге о судьбе человека, свобода от Истории" (понятой как "исторического фона характерные черты"). Вторая, родственная этой, мысль появляется у автора при разговоре о поэзии Георгия Оболдуева.

Размышляя над его поэзией, над составом "классического" корпуса его текстов, а в связи с этим - и над природой классики, говорит Роднянская, она «набрела на соображение» философа Валерия Подороги: "Классической [можно назвать литературу] в том смысле, что умер не только автор, но и все контексты, которые мешают новому чтению <…> Постоянное умирание всех окружающих контекстов даёт возможность выйти на обнажённое, скажем так, чтение самого текста, возможность его присвоить в качестве современного." "И вот что стоит, - продолжает Роднянская, - добавить к этой правильной мысли: когда произведение заставляет забывать все возможные контексты не потому (или не только потому), что они уже "умерли" внутри культурного запаса читателя, а потому, что вещь своей заявленной силой выпрастывается из этих контекстов и гасит их, тогда произведение "классично"."

Понятно, что такой, "выжигающей" контекст, мощью обладает далеко не всякий текст, и не от всякого это ожидается. И всё-таки, судя по любимым героям Роднянской и тому, что ей видится особенно достойным внимания в их текстах, можно предположить, что самым важным для неё как читателя и критика в поэзии в минувшее десятилетие были – погружённые во время, в нём прожитые, его средствами артикулированные – надвременные структуры человеческого существования, способные возобновляться на разных материалах. Такие, которые дают нам возможность чтения "поверх барьеров", возможность увидеть и "присвоить" всякий текст – независимо от того, "классичен" он или нет, - "в качестве современного".
28.07.2011, 19:00
Борис Бим-Бад

Нечеловеческий фактор

Нечеловеческий фактор



28.07.2011

Игорь Померанцев

Книга голландского историка, профессора Лондонского университета Франка Дикоттера "Большой голод Мао" ("Mao's Great Famine", 1958-1962) вызвала живой интерес у английской публики. Книга лежит в лучших книжных лавках Англии на полке бестселлеров.



Первоначально она вышла по-голландски в 2010 году. Китай в Соединённом королевстве всегда в моде. Ну а уничтожение сорока пяти миллионов китайцев, погибших за четыре года в результате сельскохозяйственных и прочих экспериментов Мао, поражает воображение даже подданных бывшей империи, привыкших к масштабным историческим катаклизмам.

К сожалению, другая не менее любопытная книга, имеющая непосредственное отношение к новейшей истории Китая, не получила столь же широкого резонанса. Называется она "The Wind from the East: French Intellectuals, the Cultural Revolution, and the Legacy of the 1960s" («Ветер с востока: французские интеллектуалы, Культурная революция и наследие шестидесятых»). Её автор – американский историк Ричард Уолин. Без малого на четырехстах страницах он описывает, как французские интеллектуалы поддержали избиение себе подобных во время Культурной революции в Китае. Этих людей – левых интеллектуалов - в Англии называют «шампанскими социалистами», в Германии – «тосканскими социалистами», в Италии – «кашемировыми коммунистами», в Америке – radical chic («радикальный шик»). Многие из них плохо себе представляли, что происходит в Китае, но это не мешало им поклоняться великому кормчему. В отличие от непосвящённых Симона де Бовуар побывала в Китае по приглашению премьера Госсовета Чжоу Эньлая и в 1957 году издала толстую книгу-дневник «Великий поход», в которой писательница и философ с глубокой симпатией пишет о коммунистическом режиме в КНР (это ей принадлежит фраза «Власть Мао не более диктаторская, чем власть президента Рузвельта»).

Энтузиастом Мао был муж Симоны де Бовуар философ Жан-Поль Сартр. Французский философ болгарского происхождения Юлия Кристева тоже ценила идеи Мао. Её муж, редактор леворадикального журнала «Тель-Кель» Филипп Соллерс одевался в стиле Мао и печатал переводы его стихов в своём журнале. Китайского вождя поддерживали видные интеллектуалы Альтюссер, Барт, Деррида, Рансьер, Мальро (многолетний друг Чжоу Эньланя), режиссёр Годар (впоследствии неугомонный изобличитель сионизма), Бадью (ещё один неугомонный антисионист), Глюксман и Бернар-Анри Леви (двое последних впоследствии сожалели об этом) и пр. и пр.

Почти все эти интеллектуалы преподавали в университетах и повлияли на мировоззрение нескольких поколений студентов. Зачитывались дацзыбао китайского вождя даже интеллектуалы-гомосексуалисты, хотя в годы правления Мао гомосексуалистов в Китае казнили. (В скобках замечу, что в Англии тоже были свои последователи маоизма. Бывший министр правительства лейбористов, виконт Тони Бенн, всю жизнь прикидывающийся пролетарием, называл Мао «величайшим деятелем ХХ века». Священник Хьюлит Джонсон писал: «Когда Мао говорит, он буквально излучает тепло». Композитор-авнгардист Корнелиус Кардью, автор книги «Штокхаузен на службе империализма», тоже боготворил Мао, пока не перебежал на сторону албанского вождя Энвера Ходжи. Уже в 1968 году музыкант Джон Леннон в интервью говорил о Мао: «Вроде бы он делает доброе дело». Ему вторила будущая жена Йоко Оно: «Да. Точно.»)

Что двигало этими людьми? Любовь к революции? К великой ломке – до треска костей? Но что стоит за этой любовью? Страх смерти? Пока «идёт работа по сборке эшафота», смерть стоит в сторонке и ждёт своего часа. Потому, не покладая рук, надо возводит эшафот, но никогда не завершать его строительство. Что ещё? Историки, психологи, антропологи ищут ответ в несчастливом детстве западных маоистов, желании признания и славы, слабости к моде, жажде власти, ненависти к своему буржуазному происхождению, неприязни к собственной стране.

Но я склонен искать ответ не в ненависти или неприятии, а в кайфе. Это кайф людей, сохранивших племенную, коллективно-соборную память. Они любят ритуальные пляски, и эта любовь сильней, мощней рационального мышления, морали, исторического и личного опыта. Я далеко не первый, кто говорит об этом. Но я хочу найти свои слова.
27.07.2011, 13:16
Борис Бим-Бад

О двух умерших


Две смерти

26.07.2011

Борис Парамонов

Лондон продолжает поставлять сенсационные новости, идущие на первые страницы газет и в прайм-тайм телевидения. Это не только дело Мердока, но и недавняя смерть художника Люсьена Фрейда и поп-певицы Эми Уайнхауз, умерших почти одновременно.

Существует некая связь между этими двумя смертями или, скорее, между сюжетами их жизни, долгой у Фрейда – 88 лет и более чем короткой у Эми – 27. Люсьен Фрейд, внук великого Зигмунда, - человек старой культуры, несмотря на все эксцентрические детали его биографии – вроде четырнадцати только признаваемых им детей, общее число которых, говорят, доходит до сорока. Если вспомнить одну известную дихотомию его деда, он жил, подчиняясь принципу реальности, а не принципу удовольствия. Многочисленное его племя – не более чем маргиналия его жизни, главным содержанием которой был труд. Труд художника, живописца – вообще дело нелегкое, кропотливое, а у Люсьена Фрейда его рабочий процесс отличался какой-то совсем уж чрезмерной длительностью. Бывало, что он держал своих моделей по году - мучил их и сам мучился. Но художником он был, конечно, выдающимся, и дело даже не в его работоспособности, а в самой его художественной манере. Несомненно, он создал новое видение.

Наиболее ходовая интерпретация Фрейда относит его к художникам сезанновской школы. Вторая важная черта – он художник фигуративный, то есть в каком-то ходовом смысле реалист, особенно по сравнению с его другом, другой знаменитостью его поколения Френсисом Бэконом, у которого тела моделей, сохраняя как будто знакомые очертания, в то же время подвергаются неким квази-кубистическим сдвигам. У Фрейда руки, ноги и носы остаются на месте, но его модели всё же предстают некими недочеловеками или, если угодно, сверх-человеками. У Фрейда гипертрофирована человеческая плоть, она вылезает из человека, как тесто из квашни. Недаром он любил использовать в качестве моделей толстух. Но даже люди худощавые предстают у него в какой-то телесной избыточности, плотское начало в них экспрессионистски подчеркнуто. Именно тут можно усмотреть связь с Сезанном. Когда вы смотрите на пейзаж Сезанна, вы ощущаете в нем скрытую мощь и вес всей земли, Земли с большой буквы, планеты. Так и у Фрейда портрет любого человека предстает мерой земной тяжести. По-другому можно сказать, что модели Фрейда бездуховны и бездушны. В живописи три главных жанра – пейзаж, натюрморт и портрет. У Фрейда портрет сделался натюрмортом, в прямом смысле этого слова – мертвой природой. Сама материальная избыточность становится манифестацией смертности. От его людей отлетел дух, они, так сказать, богооставлены. Это страшный приговор материалистической цивилизации.

Как подверстать сюда Эми Уайнхауз, какая тут возможна связь? Мне она кажется развитием и, если угодно, расширением сюжета Люциана Фрейда. Не только Эми, но и всё движение рок- и поп-музыки в лучших его образцах можно представить как поиск душевного начала в современном человеке материалистической цивилизации. Именно души, а не духа – то есть чего-то внетелесного, но еще не сублимированного к культурным вершинам. Рок-музыка не аполлонична, как музыкальная классика, а дионисична, но во всяком случае она рвется за границы тела, того, что, глядя на картины Фрейда и вспоминая роман Ивлина Во, можно назвать мерзкой плотью. Дионисийство – опасная ситуация, выхождение за рамки индивидуального существования чревато смертью. А душа не индивидуальна, а коллективна, это то, что Юнг назвал коллективным бессознательным. Индивидуальна личность, дух. И недаром так часто рок-музыканты погибают – именно погибают, а не умирают в молодости. Это жертвенная гибель, искупление сынов и дочерей материалистической цивилизации. Эми Уайнхауз – это и есть душа, которая отлетела от персонажей Люсьена Фрейда.
25.07.2011, 17:51
Борис Бим-Бад

Шагнувшие через пропасть


Шагнувшие через пропасть

25.07.2011

Ольга Балла-Гертман

Лорен Грэхем, Жан-Мишель Кантор. Имена бесконечности: Правдивая история о религиозном мистицизме и математическом творчестве / Пер. с англ. А.Ю. Вязьмина, под ред. Б.В. Останина. – СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2011. – 230 с.

Нужны ли науке религия и вера, иллюзорны ли они или, напротив, выражают ту же объективную истину, что и наука, разве что другими средствами – мы, на самом-то деле, из этой книги так и не узнаем. Более того, некоторые из её героев – даже великий математик Дмитрий Егоров, отец-основатель Московской математической школы и притом глубоко верующий – были уверены, что вера – дело всецело личное и к работе, в том числе научной, не имеет никакого отношения. Вот и Александр Гротендик, "ещё живой, но уже легендарный" французский математик, несмотря на свои мистические взгляды, теснейше переплетённые с его математическими представлениями, тоже утверждает: математики в религии не нуждаются. Да и сами авторы от окончательных и категоричных суждений на сей счёт – охотно признаваясь в собственных симпатиях к рационализму – воздерживаются.

Но факт есть факт – и не признать его невозможно: именно вера – точнее, "мистический и интуитивный подходы, связанные с ересью имяславия" - помогла век назад русским математикам найти выход из глубочайшего кризиса в их науке.

Кризис был вызван возникновением в Германии в последние десятилетия XIX века теории множеств, создатель которой, Георг Кантор, сумел наконец – после двух с половиной тысяч лет безуспешных попыток философов и учёных - дать математическое определение бесконечности. И поставил тем самым свою науку в тупик, какого та прежде и вообразить не могла. Тот же самый кризис, правда, привёл её к великим открытиям. Но самую их возможность надо было ещё увидеть.

Тут-то и оказалось, что не всякая культура даёт для этого средства.

У французских учёных с их рационалистическими установками идея математически выраженной бесконечности просто не укладывалась в голове. "Главные борцы с проистекающими из теории множеств следствиями" - сильнейшие математики своего времени Эмиль Борель (1871-1956), Анри Лебег (1875-1941) и Рене Бэр (1874-1932), пытаясь разрешить создаваемые ею трудности, "вписали в историю математики яркую страницу" - но остановились, "достигнув интеллектуальной пропасти". "Перед лицом устрашающей перспективы и под влиянием окружающей их рационалистической культуры, - пишут авторы, - они утратили самообладание, и каждый из них пережил это по-своему." Или не пережил: Рене Бэр, чьё психическое здоровье, и без того хрупкое, оказалось подорванным – наложил на себя руки. К психическому срыву, как мы помним, теория множеств привела и самого Кантора.

Русские же их коллеги – верующие и, по крайней мере, симпатизирующие имяславию: Дмитрий Егоров (1869-1930) и Николай Лузин (1883-1950), вдохновлённые общением с о. Павлом Флоренским (1882-1937), шагнули через пропасть – и нашли выход из казавшегося неразрешимым тупика. "Связь между математикой и метафизикой", которой французы всеми силами пытались избежать, они не просто принимали: "приветствовали"! Язык для того, чтобы говорить о бесконечных множествах, у них по существу уже был – оставалось придать ему математическую форму. В акте именования в математике они увидели принципиально новый смысл. Подобно тому, как имя Божие для имяславцев есть сам Бог - обладает божественной реальностью, так и новые бесконечные множества, будучи поименованы Кантором, считали они, - обретают реальность, которой до акта именования не обладали. В именовании они увидели "способ схватить объект до того, как он станет нам понятным".

"Можно, пожалуй, сказать, - пишут авторы, - что у "русской троицы" метафизика превратилась в мистику." Превратилась-то она превратилась, но – на поле математики и её средствами. Не выходя за пределы этого (по существу, рационального) поля.

"Русская троица" создала блестящую научную школу, которая превратила Москву в одну из математических столиц мира – и вскоре забыла, то есть прямо-таки агрессивно вытеснила свои религиозные истоки. Да, это привело к многочисленным человеческим трагедиям (Егоров, без которого, по всей вероятности, не было бы никакой Московской математической школы, умер в ссылке; Флоренский, проведший годы в лагерях, был расстрелян; Лузина, дожившего до конца своих дней относительно мирно, буквально затравили, в том числе – его бывшие ученики). Но вот что удивительно: на характере математической работы и качестве её результатов такое забвение, если не сказать - истребление истоков не сказалось никак.

(Кстати, не потому ли, что кризисная ситуация в математике осталась позади?)

Американский историк науки Лорен Грэхем и французский математик, однофамилец создателя теории множеств Жан-Мишель Кантор рассказывают нам, по существу, культурную и социальную (даже – человеческую, биографическую) историю идеи бесконечности в математике XIX-ХХ века. Точнее, две истории – французскую и русскую, обе на свой лад – драматичные. Основная часть их книги посвящена обстоятельствам, внешним по отношению к ходу математической мысли: судьбам учёных, их отношениям, пристрастиям, случайностям, определявшим – иной раз фатально - их жизнь, в том числе умственную. И это при том, что авторы максимально далеки от детерминизма.

Так всё-таки: можно ли понять научную мысль через её обстоятельства – и нужна ли вера науке? Если на первый вопрос авторы отвечают, по существу, утвердительно (хотя бы уже тем, что дают нам яркий образец такого понимания), то второй они оставляют скорее открытым. Сами они предлагают такую осторожную версию ответа на него: религиозные представления учёного (причём как-то независимо от того, в каких отношениях они находятся с реальностью) «порой способны» ему помочь. При определённых обстоятельствах.

Мы же можем – на основе прочитанного – рискнуть двинуться немного дальше и задаться вопросом: а при каких обстоятельствах?

Мне почему-то думается, что это – обстоятельства экстремальные, катастрофические. В которых прежние, освоенные средства и инструменты познания перестают действовать.

Может быть, религиозность – допущение того, что реальность имеет не только и не в первую очередь те истоки, что исследимы и моделируемы (понятным нам сегодня) разумом – в этих обстоятельствах открывает человеку доступ к резервам, о которых он в "нормальном", не-кризисном состоянии не подозревает? Вскрывает запечатанные прежде источники – и растягивает границы самой рациональности, включая в них области, на которые те ранее не распространялись? Способно ли на подобное что-то ещё, кроме религиозной веры? Не будем торопиться с ответом – но будем помнить, что именно это произошло с русскими математиками, шагнувшими через пропасть.
footer logo © Образ–Центр, 2019. 12+